МАРТИН ЭМИС
Стрела времени, или
природа преступления
Посвящается Салли
Часть первая
ГЛАВА 1
Как аукнется, так и откликнется
Я подался вперед, очнулся от крепчайшего сна и очутился среди врачей… Американских врачей. Я ощущал их энергию, безудержную, как их волосистость, и отвратительные прикосновения их страшных рук — таких сильных, чистых и ароматных рук врачей. Тело меня не слушалось совершенно, но оказалось, что глазами я двигать могу. Во всяком случае, глаза мои двигались. Врачи, похоже, пользовались моей беспомощностью. Я чувствовал, что они обсуждают мое состояние, но заодно говорят и о прочих вещах, относящихся к их обширному свободному времени: хобби и всякое такое. И меня посетила мысль, на удивление четкая и уверенная, оформленная и отточенная: как же я ненавижу врачей. Любых врачей. Всех врачей. Помните еврейский анекдот, как пожилая женщина бежит по берегу моря и в отчаянии кричит: «Помогите! Мой сын — врач — тонет». По-моему, смешно. Забавна, на мой взгляд, ее гордость: она у нее сильнее любви. Но отчего сия гордыня в этих детях-врачах (а не стыд, например, не недоверчивое опасение): знакомство с бациллами и трихинами, травмами и гангреной, этот их отвратительный лексикон в этой мерзкой обстановке (окровавленный резиновый фартук на вешалке)? Они — привратники жизни. Как можно хотеть стать таким?
Стоявшие вокруг меня врачи, конечно, были одеты как на отдых; от них так и сыпались искорки загорелого мужества, а еще веяло единодушием численного перевеса. Если вспомнить мое состояние, я бы мог счесть их подход оскорбительно небрежным. Но меня утешила вульгарность этих врачей, этих бегунов и культуристов, этих дипломированных живчиков — я имею в виду их упорное стремление к красивой жизни. Красивая жизнь, во всяком случае, лучше, чем некрасивая. Это виндсерфинг, например, и очаровательные фьючерсные сделки, а еще стрельба из лука, полеты на дельтапланах и изысканные обеды. Во сне мне привиделся… Нет, не так. Попробую сформулировать иначе: над мраком, из которого я выплыл, царила некая мужская фигура с совершенно невообразимой аурой, сочетавшей красоту, ужас, любовь, похоть, а самое главное — власть. У этой мужской фигуры, или сущности, кажется, было белое одеяние (накрахмаленный медицинский халат). И черные сапоги. А еще такая улыбочка. Наверное, этот образ являлся призрачным негативом врача номер один — в спортивном костюме, парусиновых туфлях и с удовлетворенной гримасой, — который, качая головой, указывал на мою грудь.
Время потекло незаметно, целиком поглощаемое борьбой с постелью, больше похожей на ловушку или укрытую сетями яму, и ощущением начала страшного путешествия к какой-то страшной тайне. С чем была связана эта тайна? С ним, с ним: с тем ужасным человеком в самом ужасном месте и в ужаснейшее время. Ко мне явно возвращались силы. Врачи с тяжелыми руками и тяжким дыханием уходили и приходили, чтобы подивиться моим гуканью и хныканью, моему эффектному дрыганью, моим атлетическим спазмам. Частенько оставалась одна лишь медсестра на чудесное ночное дежурство. Ее кремовая униформа похрустывала — этот звук казался утехой всех моих томлений и веры. Потому что к тому моменту мне стало несравненно лучше, я просто прекрасно себя чувствовал. Просто как никогда. Осязание со всеми его благами вернулось сначала в левую сторону (неожиданным рывком), потом в правую (восхитительно незаметно). Я даже заслужил похвалу от медсестры за то, что смог более или менее самостоятельно согнуть спину, когда она подставляла мне посудину… В общем, трудно сказать, сколько я так лежал, тихо радуясь, до рокового часа — и санитарок. Пижонов-врачей я научился терпеть, медсестра являлась безусловным плюсом. Но потом явились санитарки и применили ко мне электричество и воздух. Их было три. Эти не церемонились. Они ворвались в комнату, затолкали меня в мою одежду и вытащили в сад. Точно, в сад. Потом они прикрепили к моей груди два толстых провода, похожих на телефонные (белых — добела раскаленных). В конце, перед тем как уйти, одна из них поцеловала меня. Кажется, я знаю, как называется такой поцелуй. Его называют поцелуем жизни. После этого я, должно быть, отключился.
Очнулся я со звучным хлопком в ушах, сознанием полного одиночества и чувством восторженной любви к своему обиталищу, к этому большому вялому телу, которое в тот момент уже было занято: равнодушно тянулось над клумбой с розами поправить ослабшую подвязку на ломоносе у деревянного забора. Большое тело двигалось медленно и уверенно: да, оно знает свое дело. Мне все хотелось отдохнуть и получше рассмотреть сад. Но что-то не сработало. Почему-то не все получается. Тело, в котором я нахожусь, не слушается приказов моей воли. Я говорю: посмотри по сторонам. Но шея не повинуется. Глаза двигаются по собственному усмотрению. Это что, серьезно? С нами что-то не так? Я не поддался панике. Я довольствовался боковым зрением, благо, оно не намного хуже. Разглядел вьющиеся растения, которые покачивались и подрагивали, как пульс, как тихое биение крови в висках. И всепроникающую бледную зелень с полосками, оттененную светлым, как… как американские деньги. Я копался там, пока не стало темнеть. Сложил инструменты в сарай. Минуточку. Почему я иду к дому задом наперед? Погодите. Солнце заходит или всходит? Что за… какая последовательность в этом моем путешествии? Что за правила здесь? Почему птицы поют так странно? Куда я направляюсь?
Какой-то порядок, во всяком случае, установился. Кажется, я понемножку осваиваюсь.
А живу я здесь, в Америке, в безоблачной Америке, в Америке почтовых ящиков и бельевых веревок, приветливой, многоцветной, многоязыкой Америке. Зовут меня Тод Френдли. Тод Т. Френдли. Вот он я, вот он — в «Днях салата» или пошел в «Скобяной мир Хэнка», а то на газончике возле местного «белого дома», выпятил грудь, руки в боки, с видом типа «хо-хо-хо». Вот такой я парень. Вот я — вот он. В овощном, на почте, с непременными «Привет», «Пока» и «Хорошо-хорошо». Но звучит это не совсем так. Звучит это так:
— Ошарах, ошарах, — говорит аптекарша.
— Ошарах, — подхватываю я. — Ыв как а?
— Яньдовес ыв как?
— Угу, — говорит она, распаковывая мой лосьон. Прикоснувшись к шляпе, я пячусь к выходу.
Я говорю не по своей воле, так же как делаю все остальное. Честно говоря, до меня не сразу дошло, что звучащее со всех сторон жалкое чириканье — на самом деле человеческая речь. Ей-богу, даже воробьи и жаворонки щебечут с большим достоинством. Из любопытства перевожу эти человеческие трели. Я быстро научился их понимать. Теперь я точно овладел этим языком, потому что могу говорить на нем во сне. Тод знает еще один, второй язык. Иногда мы смотрим сны и на нем.
Вот мы идем в нарядной шляпе и хорошей обуви, с «Газетой», мимо коротеньких подъездных аллей (ПЛОТНО ЗАСЕЛЕНО) и почтовых ящиков (Уэллс, Коэн, Резика, Мелигро, Клодзински, Шеринг-Кальбаум и бог знает еще кто), мимо излучающих тихую гордость домовладений («Пожалуйста, уважайте права хозяина»), минуя набитые детьми автобусы, желтый знак «ОСТОРОЖНО — ДЕТИ» и черную тень торопливого мальчугана с портфелем в руке. (Конечно, он не смотрит, куда идет. Лишь бы бегом. Наклонился и смотрит вниз. На машины не обращает внимания: головой вертит исключительно от избытка энергии.) Когда мимо меня в «Гастрономе» пробегают такие малыши, я добродушно ерошу им волосы. Тод Френдли. Мне недоступны его мысли — но я купаюсь в его эмоциях. Я как крокодил, плывущий по густой реке его чувств. А знаете что? Каждый взгляд, обычный прищур искреннего внимания — каждая пара глаз что-то пробуждает в его душе, и я ощущаю приступ страха и стыда. Это то, к чему я иду? А страх Тода, когда я внимательно его анализирую, и вправду путает. И ничего не объясняет. Он как-то связан с его собственным увечьем. Кто мог бы его нанести? Как ему избежать этого?
Смотри-ка, мы молодеем. Молодеем. Набираемся сил. Даже растем. Я как-то не вполне узнаю мир, в котором мы находимся. Все вроде знакомое, но совсем не внушает уверенности. Совсем не внушает. Это мир ошибок, диаметрально противоположных ошибок. Все окружающие тоже молодеют, но их это не беспокоит — не больше, чем Тода. В отличие от меня, они не считают это противоестественным и немного неприятным. Я бессилен и не могу ни на что повлиять. Нельзя считать меня исключением. Другие люди — есть ли в них кто-то еще, такой же пассажир или паразит, как я? Счастливцы. Готов спорить, им не снится такой сон, как нам. Фигура в белом халате и черных сапогах. Неотступно, в снежном вихре, похожем на вьюгу человеческих душ.
Ежедневно, покончив с «Газетой», мы относим ее в киоск. Я внимательно слежу за датами. Меняются они так. Вслед за 2 октября идет 1 октября. А за 1 октября приходит 30 сентября. И как это понимать? Говорят, у сумасшедших в голове идет что-то вроде фильма или спектакля, который они сами ставят и оформляют — и живут в нем. Но Тод, по всей видимости, в здравом уме, да и не один в своем мире. Только мне и кажется, что фильм крутится в обратную сторону.