Лев Кузьмин
ОЛЯ МАЛЕНЬКАЯ
Олю прозвали Маленькой, потому что она сама себя то и дело называла маленькой, хотя ей минуло полных двенадцать лет.
К примеру, заглянут к ней ровесницы-подружки, как сороки затрещат, весёлыми голосами загомонят:
— Отчего ты, Оля, всё сидишь дома? Побежала бы с нами на вечёрку в колхозный клуб. Там взрослые девушки танцы устраивают! Туда сегодня трактористы братья Колокольниковы свой магнитофон принесут! С нами братья танцевать, конечно, не станут, но мы хоть поглядим со сторонки.
А Оля подружек выслушает, вместе с ними посмеётся, но под конец скажет:
— Нет, я на вечёрку пойти не могу. Я, девочки, ещё очень стесняюсь. Я ещё маленькая.
Мать с отцом, бывало, тоже удивляются на Олю:
— Что ты у нас за скромница-запечница такая? В кого? Не желаешь веселиться с подружками, так собралась бы в гости к нашей тётушке Глаше в село Новые Журавли.
Но и матери с отцом Оля говорит:
— Нет, папа, нет, мама… Вот когда вы в Новые Журавли соберётесь сами, тогда туда пойду и я. А одной мне ходить по гостям как-то неловко. Вы же видите, я маленькая.
И сидит в избе. А вернее, не сидит, а что-нибудь делает по хозяйству. То горницу прибирает, то цыплят да поросёнка кормит, а чаще присаживается на лавку у окна и, как прилежная старушка, вяжет шерстяной носок или варежку.
Вяжет, сама думает: «Вот и ладно, что мне из дома ходить не надо никуда. Мама-то с папой с утра до вечера на колхозной работе и крепко устают. А я, глядишь, к ихнему приходу поставлю самовар, вымою для прохлады полы, в полном порядке у меня и поросёнок Хрюнька с цыплятами. Папе с мамой от такого порядка, глядишь, полегче…»
И эти размышления её были, конечно, очень справедливы. Да только Оля и впрямь была слишком уж застенчива. И если говорить правду, то больше потому одна как перст в избе и обреталась. Сидит, спицей на спицу петельки нанизывает, и если кто мимо раскрытого окна по деревне и пройдёт, то никуда уж больше Олю не зовёт. Ну как тут звать, когда всё равно не дозовёшься?
Да и редко кто в летнее время, особенно в сенокосную пору, прохаживался по деревне. Вся деревня в такие дни от зари до зари на лугах. Даже Олины ровесницы бегают сгребать там лёгкими граблями сухое сено, и только Оля так у окна всё и считает петельки.
И вот она однажды посиживает этак, а солнце на деревенской улице пышет зноем. Куры с цыплятами забрались от жары под поленницу в тень, поросёнок Хрюнька прорыл пятачком дырку под доски, под крыльцо, и тоже там скрылся, запаренно поухивает:
— Хрюхи-ух! Хрюхи-ух!
Под это полусонное хрюканье, под куриное за подоконником, за поленницей тоскование Оля сама начинает дремать. У неё и мысли теперь дремотные, тягучие: «Во-от и лето вовсю распалилось, а потом о-осень… А потом в школу пойду, а потом в своём уголке на задней парте зиму отсижу, а тут опять ле-е-ето… А тут опять стану всё дома да дома, и это очень хорошо-о-о…»
Клюёт она носишком, даже одна спица из вязанья выпала, тенькнула по лавке, да вдруг за распахнутым окном словно бы что-то запобрякивало, затопотало.
— На подво-оде кто-то едет… Кто-то куда-то катит, не очень спеши-ит… — сонно вздохнула Оля, сонно разлепила глаза, да так на лавке и подпрыгнула!
Дремота мигом долой, Оля сразу перевесилась через подоконник.
А под знойным солнцем по тихой деревенской улице — небывалое шествие. Сидя не на всегдашнем своём, не на ревучем мотоцикле, а по-старинному развалясь на тележке, едет, причмокивает на медленную лошадь сам колхозный председатель Иван Семёныч. На нём, несмотря на рабочую пору, праздничная, белая кепка; расшитая синими васильками, белая, запылённая на плечах рубаха; тоже пыльные, но парадные, хромовые сапоги. А что самое главное: идёт за пыльной тележкой, качает тучными боками удивительно прекрасная корова!
Такой великолепной коровы Оля никогда не видывала даже у себя или у соседей во дворе. Тулово длинное-предлинное, голова точёная, рога крутые, на лбу светлая отметинка-звезда, вся масть — коричнево-жёлтая, будто ореховая, высокие ноги в белоснежных чулках.
К ней, прекрасной, и дорожная пыль словно бы не пристаёт. И шагает она за тележкой так вальяжно, точно понимает: ни стучащая колёсами тележка, ни нарядный седок в тележке, ни тем более лошадь в оглоблях — тут ничуть не главные. А главная — она сама. И шагает на верёвочке только потому, что ей такой поход по нраву самой, ей это путешествие вполне интересно.
Корова — крутые рога, ореховые бока — тёмными глазами поводит, на неведомую ей деревеньку, на окошки смотрит и встречается взглядом с Олей. И тут Оля не только подскочила, Оля ахнула.
Оля бросила вязанье, вылетела на крыльцо. Оля, позабыв всю свою застенчивость, побежала обочь дороги по тёплой траве за тележкой:
— Дяденька Иван Семёныч! Дяденька Иван Семёныч! Что это у вас за коровушка-красавица такая? Откуда?
Иван Семёныч отвечает весело, безо всякой высокомерности, даже с полным удовольствием:
— Точно! Она красавица и есть. Её так прямо Красавой и величают. Я её в одном хорошем месте за хорошие деньги для колхозной фермы приобрёл. Теперь будем на весь район греметь, рекорды ставить; а главное, обновлять помаленьку Красавиным потомством всё наше общественное стадо. Ты глянь на Красавино вымя — это же не вымя, а целая молочная цистерна!
И Оля, так рядом с коровой и поспешая, на её грузное вымя глянула, но, забежав вперёд, снова залюбовалась её уверенным шагом, всей её величавою повадкой:
— Такую царицу надо держать не на ферме, а в белокаменном дворце!
Председатель засмеялся:
— Придёт время — построим дворец.
Потом вдруг повернулся в тележке, спустил над грядком, над колёсами ноги, уставился на Олю серьёзно, зорко:
— Дворец дворцом, а вот пасти теперь колхозное стадо с такою прибавой нужно повнимательней. А пастух наш дед Голубарик куда как ветх. И ты, чем дома сидеть, взяла бы да с ним в подпасках до школы и походила. Твои ровесницы бегают помогать на сенокосе, на лугах, а ты походи подпаском. Доходишь до осени — премию дам…
Оля тут так и замерла, и на неё от этакой внезапности накатило прежнее:
— Ой, что вы! Я маленькая!
— Маленькая — не маленькая, но подумай…
И председатель запылил на тележке дальше, повёл невиданную красавицу-корову к ферме, а Оля как застыла на месте, так всё и стояла, всё думала.
Размышляла она до самого вечера и дома, пока не пришли с работы мать с отцом.
Они уж про Красаву знали тоже, они чуть ли не с порога закричали весело:
— Председателю Семёнычу хоть сегодня можно выдать медаль! За старанье, за то, что раздобыл для фермы этакую новосёлку.
И они тоже стали говорить, что Красава для колхоза — сущий клад. И что председатель с доярками разыскивают хоть какого-нибудь да подпаска в помощники пастуху. Председатель боится, что старый дед Голубарик за Красавой не доглядит.
И вот только отец-мать всё это проговорили, а Оля и заявляет вмиг:
— Искать «хоть кого-нибудь» незачем… В подпаски иду я.
У родителей в глазах изумление, они даже руками шире дверей развели:
— Как так? Ты же у нас кроха…
— Пусть! Но для новой коровки постараюсь. Очень она мне по сердцу.
И вот раным-ранёхонько на другое утро Оля уже шагает вместе со старым пастухом вслед за колхозным стадом к туманным за деревнею перелескам.
Голубарик — это у пастуха прозвище. Он его себе нажил сам. Благодушный характером и шибко в старых годах, он всех встречных, поперечных, даже коров, называет «голубариками». Вот к нему и к самому приклеилось это словечко, чуть ли не как второе имя. Приклеилось взамен родного, трудно произносимого — Феофилакт. Феофилакт да ещё и Полиектович.
Олю в свою трудовую компанию он принял безо всяких-яких.
Правда, для начала, для порядка критику навёл:
— Мне бы всё ж лучше какого-никакого, а парнишонку… — Но тут же, подчиняясь доброте своей, поправился: — Ладно, ничего! Были бы глазки вострые да ножки шустрые… На-ко тебе, голубушка-голубарик, вицу, ею стадом и управляй.
У самого пастуха длинный, хлёсткий кнут. Но он им коров не стегает. Он им, когда корова отбивается от общей ватаги, лишь резко хлопает по воздуху. Хлопок раздаётся, как выстрел, и непутёвая корова, нащёлкивая копытами, тут же трюхает на своё место.
В узком прогоне, не везде как следует отгороженном от распаханных под озимь полей, коровы всё же пробуют в сторону завернуть. И лишь Красава как взяла курс прямо по дороге, прямо на частые на холмах перелески, так туда и натопывает.
Идёт, качает боками, ото всех своих излишне шустрых рогатых и безрогих попутчиц чуть сторонится. Не совсем их чурается, но как бы видом своим степенным, походкою своею деловитой напоминает, что она тут некоторым легкомысленным шнырам не чета. Что вот уже сейчас, в пути, она думает лишь о том, чтобы скорее дошагать до пастбища, до росных трав и немедленно приняться не за глупую, пристойную лишь телятам беготню, а за еду. То есть за настоящее коровье дело.