«Пир – это лучший образ счастья». Образы трапезы в богословии и культуре
© Библейско-богословский институт св. апостола Андрея, 2016
* * *
В Матвеевке. Наталья Леонидовна Трауберг на кухне с котом Кешей (Инносент Коттон Грей), председателем Честертоновского общества.
«Лучший образ счастья» (вместо предисловия)
Эта книга, составленная на основе докладов на ежегодном симпозиуме «Образы трапезы в богословии, философии, культуре», который, начиная с 2010 года, проводит Библейско-богословский институт, – не сборник в привычном смысле этого понятия. Она задумана, скорее, как благодарное приношение Наталье Леонидовне Трауберг, верившей, что «райские реки текли молоком, водой, вином и пивом»[1], и, как мало кто, умевшей расцвечивать милостью самые сумрачные времена.
Именно она однажды предложила собраться и «поговорить о еде в культуре». Почему о еде? Во-первых, потому, что для Натальи Леонидовны общие застолья, трапезы, пиры были одним из немногих доступных на земле, если не бесспорно райских, то спасительных и спасающих занятий.
Во-вторых, потому, что любая трапеза, будь то свадебное пиршество в Кане Галилейской, анакреотические пирушки, средневековые рыцарские пиры или Веничкино «…и немедленно выпил» – всегда, говоря словами Честертона, «больше изнутри, чем снаружи». Она возвещает радость и мир, знаменует общность поверх всех человеческих разделений, собирает живых и ушедших, тем самым преодолевая «обреченность времени», прообразует мессианский пир, окончательную встречу, когда все друг друга узнают.
Вышло так, что осуществить замысел «трапезных симпосиев» удалось только после ухода Натальи Леонидовны. Сама по себе неисчерпаемая, тема постоянно задавала неожиданные вопросы, открывала новых собеседников; однако нам хотелось, чтобы эти встречи не только отличались междисциплинарностью, широтой проблематики, многообразием исследовательских ракурсов и методологий, но хотя бы в малой мере хранили обычай тех «умных пиров», на которые легко и щедро созывала Наталья Леонидовна разных людей и культуры. Те, кому посчастливилось слушать ее лекции о теории перевода и английской литературе XIX–XX веков, беседы на радио «София» или «домашний курс» по культуре западноевропейского средневековья, помнят, как радовалась она перекличкам, совпадениям и сближениям людей, эпох, имен и обстоятельств. В ее дом приходили друзья и друзья друзей, порой – с довольно неожиданными идеями и подарками, и каждому давно знакомому или встреченному впервые, находилось место за столом и только к нему обращенное, восхищенное или утешающее слово. Жест обоюдного приношения определил интенции составителей, равно как и жанр этой книги, в создании которой участвовали люди, близко знавшие Наталью Леонидовну, и те, кто «пришел, чтобы поделиться».
Многогранность осмысления трапезы в фольклорно-мифологическом сознании, в богословской и богослужебной традиции, в религиозном опыте, философии и художественной культуре позволила объединить в разговоре о ней исследователей разных поколений и школ – библеистов из России и Франции, историков религий, культурологов, этнографов, искусствоведов и литературоведов. Вместе с тем, этот сборник никоим образом не претендует на всеохватность. У его составителей была другая задача – представить возможные подходы к одному из древнейших культурных архетипов, а точнее – устроить из многообразных приношений «пир понимания», соединяющий, казалось бы, несводимое, собирающий разделенных людей и эпохи вокруг общего стола, где их ждут «простые и прекрасные субстанции». Что из этого намерения вышло – пусть решает читатель. А пока – трапеза готова, дверь открыта, – и мы рады гостям. Ибо пир, как писала Наталья Леонидовна, – это «лучший образ счастья, причем с одной немаловажной особенностью: ни о чем не надо умалчивать».
I. Образы трапезы в библии и народной религиозной культуре
Рембрандт Харменс ван Рейн, Вечеря в Эммаусе, офорт
Жером Леферт OSB
О переводе кулинарных терминов в детективной литературе (Исход 12:1–13:16)
Если говорить о литературных переводах, вкупе с пиршествами, то тема напрашивается сама собой: что может быть загадочнее и непереводимее в Писании, чем слово «Пасха», Pesah, и не обозначает ли оно, в первую очередь, некое блюдо еврейской кухни? Или даже сразу несколько блюд? Не походят ли две посвященные ему главы в книге Исх (12–13) на оживленную дискуссию домохозяек на местечковой ярмарке? Кто-то у них только что спросил рецепт, и каждая спешит поделиться своей версией, желательно противоположной всем остальным: «Возьмите ягненка…» – «Да не ягненка, а козленка…» – «И пожарьте». – «Нет, сварите». – «Послушайте, это совсем не мясное блюдо! Просто лепешка, даже без дрожжей…» И так далее. На протяжении двух глав, с неумолимой последовательностью, одна на другую, нанизываются вариации (если сменить кухонную метафору на музыкальную) на всем известную тему, трехнотный аккорд, корень из ивритских букв: p – s–h.
Следить за развитием этих вариаций полезно не только из кулинарно-музыкальных соображений, но и юридическо-богословских: именно в таком контрапунктном виде к нам приходит самая первая заповедь в Писании. Многие даже уверяют, что вся Библия должна бы начинаться не там, где она начинается, а именно здесь, с 12-й главы Исх, сразу – и к «делу». Речь идет о более чем почтенной веренице авторов, нашедшей в Раши свой эмблематический сгусток. Они уже два тысячелетия как недоумевают: если основа Торы – устав и заповедь, то зачем понадобилась вся книга Бытия, прежде чем добраться до главного: «этот месяц будет для вас началом всех месяцев» (Исх 12:2)? Не превращает ли явление заповеди в простое предисловие все околичности, кропотливые подступы в виде рассказов и генеалогий? Вот ведь, наконец-то, звучит настоящее слово: читатель оживляется, чувствует себя адресатом книги, а не только свидетелем чужих разговоров. Но он ждал слишком долго, чтобы полностью заглушить желание повыяснять отношения с автором. Что тут можно ответить?
Во-первых, поступь Писания зигзагообразна. Каждое продолжение скрывает ту точку, «с которой и надо было начинать». Читателю Писания стоит как можно раньше привыкнуть к запинкам, оговоркам, оглядкам и уже не досадовать, а наоборот, ждать их с нетерпением, на каждом библейском повороте. Встреча с таким зигзагообразным движением особенно вероятна, когда подходит к концу серия событий, которых набирается семь, или десять, или другое символическое число.
В нашем случае десять. Едва отзвучало десятое Слово, которым сотворен мир, повествование возвращается вспять, к шестому дню, чтобы заново рассказать историю сотворения Адама; в десятом поколении после Адама зигзаг повторяется и перерассказывается история Ноя; в десятом поколении после Ноя рассказ намеренно замедляется, чтобы пуститься в подробности истории Авраама. Пауза длится довольно долго, потому что сам первенец Авраама медлит с рождением. Книга Исхода, ретроспективно, отнесет именно к этой далекой минуте начало всей египетской эпопеи (Быт 15:13; Исх 12:40), которая закончится десятью знаменитыми «казнями». Тут как раз и располагаются интересующие нас две главы, 12-я и 13-я; они занимают точно выверенный промежуток между предпоследней, девятой в серии «казней», и последней. Как и следовало ожидать, рассказ прерывается для нового зигзага, меняет тон, переводит раз-сказанное на новый язык, – может быть, еще не существующий.
Прежде чем раскрыться во всех своих нарративных подробностях, десятая «казнь» сжимается до одного слова, луча, точки в темноте. Но зато этот единственный луч преломляется в шести (по крайней мере) попытках назвать цвет. Только цвет улавливает свет, его варьирует, удерживая разницу, а все остальное отпускает на свободу. Шесть вариаций, таким образом, не гуляют сами по себе, а выстраиваются в единый сюжет приближения.
Чтобы его определить, представим детективный роман, и такого особенного рода, где все события уже рассказаны с порога, на первой странице. Но загадка не рассеивается от того, что читателю открыты все факты. Постепенно, упорствуя в чтении, он понимает: настоящий сюжет романа состоит в бесконечном пересказывании, на разные лады, все той же первой и единственной сцены, с добавлением новых деталей, иногда самых незначительных. И вдруг на последней странице, дойдя до, казалось бы, абсолютно излишних подробностей, тайна раскрывается. Читатель (а может быть, даже и тот, кто расследует преступление, будь он хоть отец Браун) бьет себя по лбу: «ну как же я этого не заметил с самого начала!»