Джованни Арриги
Долгий двадцатый век: Деньги, власть и истоки нашего времени
Эволюция командных высот капитализма: Венеция – Амстердам– Лондон – Нью-Йорк
У Вас в руках главная работа итальянского экономиста и исторического социолога Джованни Арриги. Он писал ее пятнадцать лет, с 1979 по 1994 г., именно в период слома несущих структур двадцатого века. Чтение этого увесистого и не самого простого тома также займет время. Однако читать надо непременно.
Сегодня исследования Арриги выглядят одной из самых обоснованных и продуктивных альтернатив как общепринятым мнениям насчет глобальных трендов, так и левой критике глобализации. Арриги предлагает аналитически необычную и в то же время панорамную интерпретацию капитализма как волнообразно достраивающейся системы контроля (а не производства и не обмена) над рыночными отношениями и политикой государств. В исторической перспективе у Арриги встают на места и обретают системный, связный смысл очень многие явления. Что-то нам было давно известно и бездумно принималось за данность (Британия «владычица морей» и отчего-то еще и поборница свободы торговли, Америка изобрела транснациональные корпорации). Что-то мы припоминали лишь в качестве сноски в учебнике (кем были заказчики Микеланджело или почему два столетия спустя центр творческой энергии Запада перемещается из солнечной Италии на туманно-болотистую родину Рембрандта, Гюйгенса и Гуго Гроция). Где-то Арриги реконструирует совершенно утраченные взаимосвязи (какова роль Базельского банка взаимных расчетов, почему перед закатом каждой великой звезды на небосклоне капитализма возникают финансовые гиганты, и как это соотносится с тем фактом, что Христофор Колумб был именно генуэзцем).
Книга скажет сама за себя. Нам, авторам предисловия, предстоит лишь прояснить, кто такой Джованни Арриги, и откуда возникает его неожиданный историко-теоретический синтез на основе идей Йозефа Шумпетера, Антонио Грамши и, более всего, Фернана Броделя.
Когда в перестроечном 1986 году появился первый том знаменитой трилогии Фернана Броделя в прекрасном русском переводе Л. Е. Куббеля, славу интеллектуального бестселлера ей обеспечила, среди прочего, смелая аннотация, гласившая: «Классика современной немарксистской историографии».[1] Без сомнения, эта фраза стоила отдельной битвы Юрию Афанасьеву, в скором будущем одному из вождей демократической интеллигенции и основателю РГГУ. Перевод главного труда Броделя всячески тормозили в ЦК КПСС, вполне справедливо усматривая в нем опасный вызов официальному марксизму-ленинизму со стороны, как тогда выражались, мелкобуржуазного ревизионизма. Хотя, казалось бы, речь шла о чисто историческом исследовании мира в эпоху раннего Нового времени, отстоящей от нас на столетия. Однако охранители из ЦК верно почувствовали угрозу. Рядом с Броделем, предложившим потрясающе эрудированный и элегантный разбор исторического капитализма как способа накопления богатства и власти, Марксов анализ капитализма как способа фабричного производства кажется частным (т. е. ограниченно верным) случаем из западноевропейской практики XIX – начала ХХ вв.
Есть поучительная ирония в том, что с исчезновением социалистического лагеря и наступлением неолиберальной гегемонии 1990-х гг., броделевские исследования оказалась сданы в запасники. В интеллектуальных запасниках тогда оказались и коммунист Грамши, и христианский социалист Поланьи, и даже пессимистичный австрийский консерватор Шумпетер. Все они казались излишними в новую эпоху полной и окончательный победы капитализма и наступления конца истории. Распад одной идеологической ортодоксии привел к бурной колонизации интеллектуального пространства ортодоксией противоположного знака.
В американской научно-дисциплинарной среде Броделя никогда не критиковали и не отвергали.[2] Его просто не замечали. В авторитетном 800-страничном «Путеводителе по экономической социологии» под редакцией Нила Смелзера и Ричарда Сведберга всего несколько упоминаний Броделя, большинство в связи с конкретными историческими фактами.[3] В этом обобщающем труде, написанном коллективом из более сорока авторов, собственно идеи Фернана Броделя цитируются дважды: упомянут Броделев скептицизм относительно абстрактных моделей, и затем понятие мира-экономики возникает в перечислении прочих подходов к географии рынков. Даже термин «капитализм» упоминается только в связи с именами давно умерших немецких классиков: Маркса, Вебера, Зомбарта.
Дело не только в идеологической ситуации девяностых годов ХХ в. В своем критическом отклике на «Путеводитель по экономической социологии», Джованни Арриги указывает на причины эпистемологического порядка.[4] В Америке у Броделя нашлось довольно мало читателей помимо историков. Американская социальная наука, во всяком случае, ее господствующий «мейнстрим», ориентирована одновременно на внеисторические инвариантные модели (которые считаются основной, если не единственной формой теории), а также на конкретные исследования явлений, берущихся многочисленными индивидуальными учеными почти неизменно на микроуровне и на кратких временных участках. При этом американская наука с жесткостью едва не ремесленной гильдии поделена на специальности, у каждой из которых есть свои классики, свои традиционные тематики, подходы, рабочий язык, свои журналы, конференции и, главное, контроль над рабочими местами на соответствующих отделениях университетов. Получение университетских позиций и публикации в наиболее престижных журналах контролируются профессиональным сообществом (реально его средним звеном) через регулярную практику взаимных анонимных отзывов и публикуемых рецензий, что призвано поддерживать уровень профессионализма. Установление нижнего порога отсекает графоманство и халтуру, однако данный механизм отбора также затрудняет появление необычных работ. Рутинно преобладает «профсоюзная идеология охраны ручного ремесленного труда» внутри гильдии.[5] Именно на эту внутрипрофессиональную идеологию указывает социолог Рэндалл Коллинз, задавшийся вопросом, почему в Америке оказалось так мало последователей и у Броделя, и у другого «мегаисторика», Вильяма МакНила.[6]
На фоне подобной структурной организации знания действительно неясно, куда, в какую дисциплину и к какому факультету отнести широту и органичную взаимосвязанность броделевских интересов, таких как формирование географической среды и народонаселения, длительное социальное время (longue duree), механизмы устойчивости и изменчивости социальных структур, соотношение нижнего этажа материального воспроизводства повседневной жизни с настежь открытым бельэтажем рыночных обменов и с куда менее доступным верхним этажом, где за плотно закрытыми дверями кабинетов осуществляется социальная власть над этим миром. Непонятно, что вообще делать с этими роскошными, ошеломляюще панорамными, никуда не вмещающимися томами именитого и столь парадоксального французского мэтра.
И все-таки, политика. Как быть с неортодоксальной концепцией «Материальной цивилизации и капитализма», особенно со вторым томом броделевской трилогии, посвященным описанию вездесущих, шумных и спонтанных рынков?[7] С высоты своего знания реальной истории мира Бродель как будто иронизирует над догматикой последователей как Маркса, так и Адама Смита или Макса Вебера. У Броделя рынки – самостоятельная и центральная категория социальной жизни. Он наслаждается ярмарочным шумом и жизненной энергетикой. И при этом в броделевском историческом анализе рынки противопоставляются закрытой, непроницаемой, элитарной сфере капитализма. Как же так? Капитализм не равняется рационализации и духу протестантизма? Капитализм не равняется либеральной демократии? Капитализм не равняется индустриальному производству и эксплуатации наемного труда? Капитализм – не рыночная экономика?! И вообще не экономика, а «антирынок» (как выражается сам Бродель), способ властвования, предполагающий регулярно возобновляемое строительство монопольных ограничений на путях предпринимательской рыночной стихии? Ересь какая-то! Или ревизионизм.
Самого Фернана Броделя еще можно заподозрить в мелкобуржуазном отношении к рынкам, в типично французской «якобинской» солидарности с трудовыми лавочниками, ремесленниками и крестьянами, и одновременно в закоренелой подозрительности к негоциантам и банкирам. Бродель происходил из потомственных крестьян Вердена. Его воспитывала бабушка в деревне, где столетие назад Бродель еще застал традиционный уклад сельской жизни. Он, несомненно, был патриотом Франции и пожалуй даже французским народником. Но обвинять Джованни Арриги в мелкобуржуазности будет совсем нелепо. Бывает, ученые происходят и из семей самой что ни есть высшей буржуазии. Например, Людвиг Витгенштейн, сын металлургического короля Австро-Венгрии, или Джованни Арриги – сын, внук, правнук швейцарских банкиров и миланских коммерсантов. Если в случае философа Витгенштейна семейное состояние особой роли не играло, то для понимания работ Арриги очень важны и его социальное происхождение, и последующая биография.