Василий БЕЛОВ
УТРОМ В СУББОТУ
Из записной книжкиСтояла зима, распечатали новый год. Вот так всегда: глянешь на календарь — и вздрогнешь. Будто окатили тебя голого ледяной водой. Год промахнул, как по щеке смазал, а что сделано? Долги самому себе растут, как поленница под руками хорошего дровосека.
Той зимой прижало меня к стенке еще и самое срочное, совсем неотложное дело.
Я лихорадочно начал прикидывать, куда бы смотаться. Хотя бы на неделю. В Дом творчества? Но меня тошнит от бесконечного литературного трепа.
Знакомые люди предложили поехать на озеро Кубенское, в деревню Пески. Вологодские охотники устроили там свое становище. Дом пустой, живи сколько хочешь. Я не стал долго раздумывать. В тот же день, под вечер, приехал в Пески.
Встал на дороге и стою как дурак. Такая тишина, что звенит в ушах. Ни самолетного гула, ни рыканья мотовозов, которые день и ночь молотят на Вологде-первой. Ни этих диких магнитофонных джазов, ни постоянного телевизорного бурчания в соседних квартирах.
Снег мерцал под луной, воздух был чистый, густой, холодный. Уборщица подала мне ключ от дома, показала комнату. Я остался один, все мои обязанности заключались в том, чтобы изредка подкладывать в печь полено-другое. О чем еще мечтать? Я сходил в деревню и запасся продуктами в маленьком местном магазинчике.
Не спеша разложил свои бумаги. Предвкушая хороший сон, устроил одинокое чаепитие. Было радостно от того, что завтра я займусь наконец делом. Это будет счастливое утро в субботу, тихое, солнечное, снежное утро. Сейчас усну в спокойном, добром настроении.
Но стоило мне забраться под одеяло, как морозное крыльцо заскрипело от множества ног. Пришлось открывать. В дом ввалилась шумная компания, приехавшая из Вологды. Охотники? Кой черт охотники! Никто не имел никакого отношения ни к охоте, ни к рыбной ловле, хотя тотчас начались грандиозные приготовления к ухе. Зазвенели коньячные и водочные бутылки. Явился замороженный аршинный судак, выловленный на каком-то городском складе в честь столичного гостя. После обильного ужина косяком пошли анекдоты, затем в доме послышались набившие оскомину «Подмосковные вечера».
Все мои планы рухнули с шумом. Ни о какой работе не могло быть и речи.
Утром я пошел по деревне, чтобы хоть чем-нибудь скрасить эту нелепую, сразу ставшую тягостной поездку. Зашел в магазин за куревом и спросил, кто в деревне всех старше.
— Да Сиверков, — весело ответила продавщица. — Зовут Иваном.
— Ходит?
— Сиверков-то? Бегает.
Вечером я без труда нашел дом Сиверкова. Зашел. Но пожилой дядечка, который долго сажал меня пить чай, оказался не Иваном, а сыном Ивана. Он показал мне, как идти к «дедку», то есть к его отцу Ивану Павловичу Сиверкову.
Дедко жил в небольшом, но совсем новом домке, похожем на избушку. Но все же это была не избушка, а домок. Он стоял веселый, глядя в ночной озерный простор своими небольшими, освещенными электричеством, окнами. Дым белел над трубой.
Дедко открыл ворота. Впустил меня в тепло, затем усадил на лавку.
— Партейный? — спросил он.
— Да.
— А я-то дурак.
Так мы и познакомились.
Он сидел на кровати, курил вонючую сигарету, какой-то вроде бы «Дымок». Одновременно колол короткие дровяные чурочки и тут же подкладывал в печку. Я спросил, сколько ему лет. Оказалось, что пошел девяносто четвертый.
Иван Павлович был глуховат, мне приходилось громко говорить каждую фразу. Но ведь в таких случаях намного приятнее слушать, чем говорить. Вскоре я забыл про все свои неудачи. Нет худа без добра! Я не без тщеславия вдруг обнаружил, что старик был удивительно похожим на одного моего литературного героя… Поэтому встреча была приятна вдвойне.
Домок был небольшой, новый, теплый. Косяки, стены, двери и потолок еще не успели почернеть. Печка с плитой грела хорошо. В углу размещался стол, заставленный немытой посудой, у кровати стоял сундучок с кой-какими инструментами и пачками того же «Дымка». Старик периодически брал топорик и колол дровца на деревянном обрубке, не вставая с кровати. Обут он был в валенки, одет в засаленные штаны с заплатами на коленях, в сатиновую — кажется, синего цвета — рубаху и пиджачок неопределенного фасона.
Иван Павлович говорил со мной как со старым знакомым. Меня смущало сначала то, что он хоть и умеренно и всегда к месту, но употреблял матерные слова. Но и к этому как-то привыкаешь…
— Родился-то я тощоват. Худенькой был, морной. А бабу взял хорошую, очень матерую. Иной раз и сам ее побаивался.
— Чего ж такую взял? Поменьше бы выбрал.
— А пахала больно добро!
— Сам-то не пахал, что ли?
— Ходил, носил ей завтракать.
Было непонятно, шутит он или говорит всерьез, но разбираться мне было некогда.
— Я-то что, — продолжал он. — Сам женился, меня не приневоливали. А вон Харитон-то Иванович…
— Кто, кто?
— Да Харитон Иванович, совдат.
…Мне было странно слышать о Харитоне Ивановиче, солдате николаевского времени, потому что рассказывали о нем так, как будто я его видал или по крайней мере слышал о нем. Словно все это произошло на днях.
— Двадцать пять годов прослужил Харитон Иванович. Пришел домой, а ему от начальства приказ: «Женись!» Харитон Иванович говорит: «Какой из меня жених!» — «Нет, женись. Вот эту бери». Припасли уж с другим ребенком. «Не буду». — «Нет, будешь». — «Нет». — «Ах, вот как?» Вызвали в волость: «Дать ему двадцать горячих!» Виц нарубили. Начальник из избы попросил всех выйти, спрашивает: «У тебя, Харитон Иванович, голос-то хороший?» — «Добр голос-то», — говорит Харитон. — «Дак ты реви как медведь, а я тебя хлестну не шибко». Харитон на скамью лег и порток не снял. Хлестнули разок, он и взревел. Тут другой начальник, с уезда, в избу заходит: «Хватит, хватит ему». Я тогда мал был. А женили Харитона Ивановича все одно. — Дедко подкинул в печку. — Теперь-то лучше, розгами не дерут. У нас, помню, барин был очень хороший, конфеты народу на праздники покупал. А другой — сука. До того злой, что и с народом не здоровается. Мужики и задумали: как барина уничтожить? Весной пахали, он идет. Сел за куст. Все время за этот куст ходил, сидел подолгу. Пища хорошая. Ну, а тут только сел, его раз сзаду бухнули из ружья. Посередь поля яму вырыли, закидали. Потом запахали и заборонили ровнехонько.
Иван Павлович помолчал.
— Вот есть такая книга: «Самое мудрое слово». Не читывал?
— Нет.
— А я-то ее в руках держал. — Иван Павлович даже причмокнул с досады — дескать, близко локоть, да не укусишь. — Держал, держал я эту книгу. Все в ней точно прописано, что есть и что будет. Может, она и сейчас где-то близко лежит. Да никто не знает, где.
— Библия, что ли?
— Нет, не Библия! Библию я знаю — это другая, не Библия.
Он вновь помолчал. И пристально поглядел на меня:
— Ты в невидимую силу веришь?
— Да не очень.
— Есть! — Он бросил топорик на пол, под ноги, — Вот мы с Анкой, сестрой, робетешками были. Послали нас за рыбой. К пирогам надо успеть, к рыбникам. Идем с озера, корзина тяжелая. Устали, маленькие еще. Давай, говорю, посидим. Сели около деревни. Солнышко вот-вот подымется. Глядим, выходит к пруду баба. Разболокается. Стала голая. Заходит в пруд. Мы глядим, нас-то она не видит. Пупок оммочила, постояла маленько и бульк с головой в воду! Только круги пошли. Мы с Анкой глядим. Нет и нет бабы, не выныривает. «Ведь утонула?» — «Утонула». Солнышко из лесу выкурнуло, а бабы нету. Мы сидим, ждем. «Ой, рыбу-то надо к пирогам!» Побежали. Дома рассказываем: утонула баба, видели сами! Чья? А это, говорят, Домна-ворожея. В ночь на Иванов день траву ищет. Днем пошли в эту деревню — баба живехонька. Сами видели — утонула. Вот. А ты говоришь…
Я ничего и не говорил, стараясь быть равнодушнее. Чтобы не сбить старика, поглядел в ночное оконце. Снег желтел под луной, темнели молодые недвижные елки. Призрачная ночная даль озера чуялась далеко-далеко, на многие километры.
— А то еще другая ворожея. У одной семьи украли одежу. Все унесли, до нитки. Робята в совдатах служат, а всю ихнюю одежу унесли. Отца с маткой расквелили-расслезили — нет одежи. Хозяйка и пошла к ворожее: так и так, укажи, кто унес. Ворожея говорит: «Вот, матушка, иди по всем домам. Иди да говори: «Ночевали здорово, здравствуйте, все ли ладно?» Хозяйка так и сделала. Везде на ответ слова одинакие: «Слава богу, все ладно». А в одном дому говорят: «Все бы ладно, да бабу в больницу увезли». Пошла она в больницу к той бабе и говорит: «Пока чужое в чулане, домой не бывать. Не выхаживать!» Та из больницы выпросилась. Обратно все сама принесла. — Иван Павлович опять закурил. — У мамки, помню, рубель из кошелька потерялся. «Ванька, ты взял, больше некому!» — «Не брал». — «Отдай, кому говорят!» — «Не брал!» — «Вот сичас вицу возьму». А я уж был порядочный, не боялся. Отца на войне убило, рос вольницей. Попробуй, думаю, тронь, я как дам, так и вица улетит. Анка, сестра, ей меня жаль — эдак парня костят. А матку того жальчее: рубля-то нет. Мамка плачет: «Ванька, лешой, последней рупь уволок!» Анка меня за сарай вывела: «На, возьми у меня рупь, отдай мамке». Я говорю: «Давай, я отдам, долго, что ли?» Она рубель подала: «Только скажи, ты взял?» — «Не брал». — «Отдай рупь обратно!» Я отдал, потом оне на меня обе: «Вот ужо пойдем на праздник на озеро, там ворожея скажет. Ты взял, больше некому». А мне что? Пойдем, я за озером не бывал. Хоть погляжу, какие там дома да потолоки. Как на корюжках катаются. Масленица. Пришли на озеро, я рад, место новое. И забыл, пошто привели. А меня сразу к ворожее. Она на каменной плите лежит уж сорок годов. И без пролежей, ховки[1] сама показывала. Ей надо сесть, она за ремень на руках подымается. Ремень сыромятной к потолку прибит. Меня увидела, говорит: «Ой, ой, экого маленького да в такую даль. А и денежки-то нашлися!» Мы домой пришли, мамка руками всплеснула: «Ой, Ванька, прости меня, грешную! Рубель-то, овчину когда делали, отдала. Забыла». Вот, думаю!..