Диана Пирон-Гельман
Она за мной пришла
Я не спешила к Смерти —
И вот Она за мной
Пришла…
Эмили Дикинсон
Have yourself a merry little Christmas,
Let your heart be light
From now on, our troubles will be out of sight…[1]
Линнея Пол плотнее сжала руки на чашке с кофе. Пальцы уже давно вытянули из коричневой жидкости все тепло. Женщина подумала было попросить официанта подогреть кофе, но затем решила, что общение с еще одним человеческим существом потребует от нее слишком много усилий. Вместо этого она ухватила с тарелки ближайший кусок индейки и «клубный» сандвич[2] с грудинкой. Белая отметина там, где она откусила кусок — как давно это было? — резко контрастировала с золотисто-коричневой поверхностью поджаренного хлебца. Несколько секунд она, слово загипнотизированная, смотрела на сандвич, а затем уронила его на тарелку, так и не поднеся ко рту. Почему она вдруг решила, что еда ей поможет?
Рождественская песенка, приторная до тошноты, билась в уши. Ей эта песня никогда не нравилась. Как и фильм с ней. Музыкальный центр рассыпал звуки, чистые и всепроникающие, так что казалось, будто в ночной забегаловке установлена система Dolby stereo. Эта песенка, исполненная щебечущим голоском Джуди Гарланд, буквально источала фальшивую грусть. Демонстрация печали на камеру. И все потому, что счастливой киношной семейке в 1890-затертом году пришлось переехать в снятый где-то там дом.
— Тоже мне, беда, — пробормотала Линнея в чашку с остывшей коричневой бурдой. Коренастый полицейский лет пятидесяти с лишним, сидевший за соседним столиком, бросил на нее взгляд. Она проигнорировала его, сосредоточив все внимание на выщербине на ободке чашки. Что эта чертова Джуди знает о настоящей боли? Линнея знала, что такое боль на самом деле. С семи вечера женщина буквально тонула в ней.
С тех самых пор, как ее младшая сестра сказала, что хочет умереть.
Чашка звякнула о блюдце, когда Линнея прижала руки к вискам. Крошечные кровеносные сосуды бились под кожей, пульсируя, как этот гребаный голос, льющийся из динамика на потолке. Наверное, она сидит прямо под ним. Если бы у нее было оружие, как у того полицейского, она бы расстреляла эту штуковину. Расстреляла бы все динамики в этой чертовой забегаловке, и плевать на то, что об этом подумает полицейский. А потом она, быть может, направила бы ствол на себя — для ровного счета. По крайней мере, так она ушла бы первой.
— Черт тебя побери, Джули, — прошептала она сквозь застрявший в горле раскаленный комок величиной с мяч для гольфа. «Ангина, возможный симптом», — машинально отметил врач у нее в голове. — Я не могу сделать это. Ты же знаешь, я не могу.
— Все в порядке, мэм?
Поднять взгляд было все равно что поднять гирю весом в двадцать фунтов. Полицейский стоял у ее столика. Лицо его одновременно выражало нерешительность и беспокойство, словно он хотел предложить помощь, но настолько привык общаться с крутыми чуваками, что просто не знал, как. У него было пивное брюхо и кое-как зачесанная лысина на макушке. Как у отца, умершего от цирроза печени за шесть месяцев до землетрясения в Лос-Анджелесе. До того, как Джули легла в больницу, из которой так и не выписалась. Не то чтобы папаню это обеспокоило бы. Везучий ублюдок.
Она скользнула взглядом по пухлому подбородку и шее мужчины, затем уставилась на его темно-синюю рубашку. Значок, неприятно яркий, блестел на фоне ткани.
— О-фи-цер по-ли-ци-и, — прочла она, отчетливо выговаривая каждый слог. — И кого вы сейчас пасете?
— Мэм?
— Кто ваша цель? Ваш объект? Или теперь вы называете нас, гражданских, как-то по-другому?
Он подобрался, выставив вперед челюсть. Рука потянулась к рукоятке пистолета.
— Мэм, я думаю, вам лучше уйти отсюда.
— Или что? Вы выставите меня вон? — у нее вырвался безрадостный смешок. — Господи Иисусе, в городе полно мародеров и хулиганов. Вам что, заняться больше нечем?
— Послушайте…
— Пошел на хрен.
Рациональной частью мозга, той самой, что следила за соблюдением рабочего графика, походами в химчистку и бесконечными изменениями в лечении Джули в последние полгода, она осознавала, что ругаться на вооруженного представителя лос-анджелесской полиции — не лучшее из того, что она может сделать. Но сейчас ее это не волновало. Прокатиться с копом в центр города и очутиться в камере казалось не такой уж плохой идеей. По крайней мере, тогда физические неудобства отвлекли бы ее от бушующего в голове ада. Она одарила полицейского злобно-вызывающим взглядом, позаимствованным из арсенала молодой панкушки, которой когда-то была. Чего бы она ни отдала, чтобы вернуть свои девятнадцать лет. Нет, не девятнадцать. То был последний год ее жизни в аду. Их последний год в аду, ее и Джули. Она хотела бы снова стать двадцатилетней, когда они с Джули жили в их первой тесной квартирке. Там не воняло водкой и виски, а также мятными конфетами, которым не удавалось заглушить запах алкоголя, когда отец или мать что-то говорили. Там не было криков и драк, от которых стены ходили ходуном. Там не было тишины, которая наступала, когда отец отрубался, а мать продолжала напиваться, устроившись в своем любимом кресле в гостиной. Она тогда училась на подготовительных медицинских курсах и работала, но это было счастливейшее время из всех, что она могла вспомнить. Она и Джули, вдвоем против всего мира.
В носу у нее защипало. Она отвела взгляд от полицейского и откинулась назад, упершись спиной в перегородку:
— Оставьте меня в покое.
Она знала, что он смотрит на нее. Она не поднимала глаз и не могла видеть жалость, проступившую на этом суровом лице. Через несколько секунд, показавшихся ей бесконечными, она услышала приглушенный скрип туфель — он отошел от столика.
Она сделала глоток из кружки, просто чтобы чем-нибудь занять себя. По вкусу кофе напоминал холодный отвар древесной коры. Такой же невкусный, как и больничный кофе, который по цвету походил на грунт под грибы и пах бумажными пакетами для завтраков. Джули как-то пошутила на этот счет, еще когда в первый раз оказалась в больнице. «Chateau[3] de пакет.