Дорогой длинною
Пролог
Вечер 6 июля 1878 года был тёплым и тихим. Красное солнце опускалось за Серпуховскую заставу, и последние лучи гасли один за другим на далёких куполах Данилова монастыря. Шумные толпы людей и скота, заполнявшие Серпуховку днём, сильно поредели: в Москву тянулся лишь припозднившийся соляной обоз и цепочка богомольцев, а из Москвы катилась, подпрыгивая на ухабах, одинокая пролётка. Она миновала разбитые телеги с солью, оборванную и загорелую толпу "божьих людей" и остановилась посреди пустой дороги. Извозчик обернулся к седоку:
– Глянь, Трофимыч, вон они - ваши. Приехали, вылазь.
В полуверсте от дороги, над скошенным полем, поднимались дымки костров, виднелись полотна шатров. Оттуда доносились голоса, ржание, лай собак.
– Нашли где встать, голоштанники, - кивнул извозчик на полосатый придорожный столб. - Им тут и горка, и речка - ночуй не хочу. А завтра всем шалманом на Конную заявятся. Не ходил бы, Трофимыч… Загуляешь - ищи тебя потом, мучайся. Поехали лучше до дому, а?
"Трофимыч", которому на вид было не больше тридцати, отмахнулся и легко, по-мальчишески выпрыгнул из пролётки. Он был невысок, широк в плечах, одет в новую чёрную пару, из-под которой виднелась голубая шёлковая рубашка и тянущаяся по животу золотая цепочка часов. Котелок был лихо сбит на затылок, из-под него буйно лохматились густые чёрные волосы.
Не сводя глаз с табора, пассажир протянул извозчику два гривенника.
– Держи. Завтра за мной приедешь. К нашим заскочи, скажи - в табор уехал.
И того… нашим-то скажи, а Яков Васильичу - молчи. Понял?
– Чего не понять… - буркнул извозчик. - Не впервой. Ох, прости господи, вот гулящая душа… Смотри там себе!..
– Не беспокойся, - донеслось уже с середины поля. Извозчик некоторое время не трогался с места, провожая глазами чёрный котелок, затем, кряхтя и поглядывая на темнеющее небо, принялся разворачивать лошадей.
На пути пассажиру пролётки попалась девушка лет двадцати в красном, прорванном на локтях платье. Она ползала на коленях по скошенному жнивью, собирая в подол рассыпавшуюся картошку. Её небрежно заплетённые волосы падали вниз, и было видно, как под тканью платья по-птичьи двигаются худые лопатки. Услышав шаги, она быстро, как зверёк, повернулась всем телом. С некрасивого лица блеснули насторожённые глаза.
Пришедший остановился, улыбнулся.
– Митро?.. Арапо[1]?.. - Девушка, вскочив, всплеснула руками. Картошка посыпалась на землю. - Дмитрий Трофимыч! Митро! Ты? Ты?!
– Я, девочка. Тэ явес бахталы[2]. Как ваши, все здоровы?
– А что им будет? Ай, да я побегу скажу! Вот радость-то! Радость какая! – последние слова девушка выпалила уже на бегу, и вскоре её красное платье мелькало возле телег. Усмехнувшись, Митро подобрал со жнивья несколько картофелин и пошёл следом.
Возле шатров его встретила толпа: собрался чуть ли не весь табор.
Цыгане сдержанно улыбались, шевелили кнутовищами скошенную траву, из-за их спин выглядывали босоногие женщины. Чумазые дети бесцеремонно рассматривали гостя.
– Тэ явэн бахталэ, ромалэ[3], - обращаясь ко всем сразу, степенно сказал Митро, замедляя шаг. - О Ваня, Петька - здорово! Дядя Паша! Чтоб ваши кони сто лет сыты были и не задохнувшись бегали!
Цыгане весело зашумели. К Митро протянулось сразу несколько рук, кто-то сунулся обнять, кто-то во весь голос принялся распоряжаться:
– Эй, воды принесите, самовар, живо! Скорее вы, сороки! Что там с ужином?
Перед гостем не позорьтесь, проклятые!
Женщины бросились к шатрам. Загалдевшим детям Митро сунул горсть конфет, пряники, дал несколько мелких монет, улыбнулся на благодарные слова матерей. Обернувшись на негромкий оклик, зашагал к крайнему шатру.
Дед Корча не встал ему навстречу - лишь протянул морщинистую коричневую руку и жестом пригласил сесть рядом. Густые волосы с сильной проседью падали старику на плечи, усы и борода возле губ были жёлтыми от табака. Тёмно-карие, блестящие, по-молодому живые глаза улыбались гостю.
– Будь здоров, Арапо. Снова к нам? Варька из-за тебя на весь табор раскричалась. Сейчас ужинать будем. Эй, бабы, трубку!
У огня суетилось несколько женщин. На окрик старика метнулась самая молодая из них, влетела в шатёр, чинно вынесла из него длинную трубку, подала, перекидывая из ладони в ладонь, уголёк из костра.
– Видишь - сына женил, - объяснил дед Корча, прижимая большим пальцем – сплошной мозолью - уголёк в трубке. - Хоть и не принято невестку хвалить, но - чистое золото.
Молодуха вспыхнула, торопливо отошла к костру. Старик проводил её довольным взглядом. Весь табор был семьёй деда Корчи, и если число своих детей он помнил твёрдо - двенадцать, а подсчитывая внуков, колебался между четырьмя и пятью десятками, то невесток, зятьёв, племянников и правнуков не пытался даже перечислить. Упомнишь их всех разве?
Здоровы - и слава богу.
Митро опустился на вытертый до основы, уже покрывшийся росой ковёр.
Из уважения помолчал, дожидаясь, пока старик раскурит трубку, отыскал глазами Варьку. Та возилась над котелком у соседнего шатра. Поймав взгляд Митро, несмело улыбнулась и тут же, спохватившись, сжала губы, прикрывая некрасивые, выпирающие вперёд зубы. Митро бросил ей подобранную картошку. Варька ловко поймала её в фартук, высыпала в помятое ведро, понесла к огню.
Дед Корча выпустил изо рта клуб дыма. Покосившись на Митро, чуть заметно усмехнулся.
– Вижу, опять за тем же приехал.
– За тем же, - не стал отпираться Митро. - Голос… Голос её жалко, понимаешь, морэ[4]? Не в обиду будь сказано, только кому он тут нужен?
– Что, в хоре своих голосов не стало?
– Почему, есть… - Митро не мигая смотрел в бьющееся пламя. - Что Смоляко говорит?
– Илья-то? А что он скажет… Не знаешь его? Одни кони в голове. Весной на Кубани стояли, так он целый косяк откуда-то пригнал. Тем же месяцем на ярмарке сбыли, большие деньги взяли. Меняет, продаёт - настоящий цыган!
Зачем ему в город?
– Кофарить[5] и в Москве можно.
– А как же, слышали… - в сощурившихся глазах старика пряталась насмешка. - Как понаедут в табор хоровые, в золоте все, носы до небес задирают - господа! А сами такие же кофари[6], как наши. Ещё и не знаешь, кто на ярмарках громче орёт. У ваших-то голоса покрепче!
Митро пожал плечами, промолчал. Над полем спускались сумерки. С недалёкой речушки потянуло туманом, в небе робко, по одной зажигались первые звёзды. Мимо шатра, смеясь и болтая, пробежала стайка девушек - рваные юбки, босые ноги, увядшие ромашки и васильки в спутанных косах. Одна из них окликнула Варьку, и та, вскочив, кинулась следом. В посвежевшем воздухе отчётливо слышалось стрекотание кузнечиков.
Со стороны реки донёсся нарастающий конский топот. Дед Корча подмигнул Митро:
– Вон скачут. Поговори с ним сам, может, послушает.
Из тумана, ворвавшись в очерченный костром круг света, галопом вылетели всадники. С десяток молодых цыган, ещё мокрых, взлохмаченных, на ходу попрыгали с лошадей, и тишина разбилась смехом, криком и ржанием.
– О, Митро! Арапо! Чтоб тебе золоту счёт потерять, здравствуй!
– Будьте здоровы, чявалэ[7]. Чтоб ваши… - начал Митро обычное приветствие и, перебивая самого себя, вдруг со страстным стоном выдохнул: – О, дэвлалэ[8], дэвлалэ, дэвлалэ-э-э…
Одним могучим прыжком он вскочил с ковра. С расширившимися глазами сделал несколько шагов к лошади, которую сдерживал под уздцы один из парней. Зажмурившись, схватился за грудь, словно ему не хватало воздуха.
Цыгане вокруг понимающе усмехнулись, отошли, давая посмотреть.
Это был красивый чагравый[9] жеребец с тонкими, сильными ногами, крутой шеей и густой нестриженой гривой. Ещё разгорячённый после скачки, он не желал униматься, перебирал копытами, просился на волю, умоляюще кося на хозяина фиолетовым блестящим глазом. Жадный, опытный взгляд бывалого кофаря мгновенно определил: порода! Митро проворно залез под брюхо коня, завертелся там, восхищённо вздыхая. Дрожащим от нежности голосом запросил:
– Но-о-ожку, дай, ножку, ножку… Ах ты, душа моя, красавец, солнышко…
Ах ты, маленький, серебряный мой… Всех бы баб за тебя, сестёр всех отдал бы… Ни одна, сорока, не стоит… Илья! Смоляко! Где взял?!!
Цыгане негромко рассмеялись, но Смоляко[10] даже не улыбнулся. Лишь пожал плечами и любовно отёр круп коня рукавом ещё мокрой рубахи. Он, как и его сестра Варька, не был красив. Крутые скулы, жёсткий подбородок, большой нос с горбинкой, мохнатые брови, сросшиеся на переносице, делали Илью старше его двадцати лет. В чёрных чуть раскосых глазах с голубоватым белком никогда не мелькало улыбки. Тёмная, редкая даже для цыган смуглота лица полностью оправдывала прозвище. В курчавых волосах парня ещё блестела вода, на груди, чуть ниже худых, сильных ключиц, светился крестик на истлевшем шнуре. С минуту он молча наблюдал за копошащимся под брюхом жеребца Митро. Затем спросил: