Горький Максим
Страсти-мордасти
А.М.Горький
Страсти-мордасти
Душной летней ночью, в глухом переулке окраины города, я увидал странную картину: женщина, забравшись в середину обширной лужи, топала ногами, разбрызгивая грязь, как это делают ребятишки,- топала и гнусаво пела скверненькую песню, в которой имя Фомка рифмовало со словом ёмкая.
Днем над городом могуче прошла гроза, обильный дождь размочил грязную глинистую землю переулка; лужа была глубокая, ноги женщины уходили в нее почти по колено. Судя по голосу, певица была пьяная. Если б она, устав плясать, упала, то легко могла бы захлебнуться жидкой грязью.
Я подтянул повыше голенища сапог, влез в лужу, взял плясунью за руки и потащил на сухое место. В первую минуту, она, видимо, испугалась,- пошла за мною молча и покорно, но потом сильным движением всего тела вырвала правую руку, ударила меня в грудь и заорала:
- Караул!
И снова решительно полезла в лужу, увлекая меня за собой.
- Дьявол,- бормотала она.- Не пойду! Проживу без тебя... поживи без меня... Краул!
Из тьмы вылез ночной сторож, остановился в пяти шагах от нас и спросил сердито:
- Кто скандалит?
Я сказал ему, что - боюсь, не утонула бы женщина в грязи, и вот - хочу вытащить ее; сторож присмотрелся к пьяной, громко отхаркнул и приказал:
- Машка - вылазь!
- Не хочу.
- А я те говорю - вылазь!
- А я не вылезу.
- Вздую, подлая,- не сердясь, пообещал сторож и добродушно, словоохотливо обратился ко мне: - Это - здешняя, паклюжница, Фролиха, Машка. Папироски нету?
Закурили. Женщина храбро шагала по луже, вскрикивая:
- Начальники! Я сама себе начальница... Захочу - купаться буду...
- Я те покупаюсь,- предупредил ее сторож, бородатый крепкий старик.Эдак-то вот она каждую ночь, почитай, скандалит. А дома у ней - сын безногой...
- Далеко живет?..
- Убить ее надо,- сказал сторож, не ответив мне.
- Отвести бы ее домой,- предложил я.
Сторож фыркнул в бороду, осветил мое лицо огнем папиросы и пошел прочь, тяжко топая сапогами по липкой земле.
- Веди! Только допрежде в рожу загляни ей.
А женщина села в грязь и, разгребая ее руками, завизжала гнусаво и дико:
Как по-о мор-рю..
Недалеко от нее в грязной жирной воде отражалась какая-то большая звезда из черной пустоты над нами. Когда лужа покрылась рябью - отражение исчезло. Я снова влез в лужу, взял певицу под мышки, приподнял и, толкая коленями, вывел ее к забору; она упиралась, размахивала руками и вызывала меня.
- Ну - бей, бей! Ничего,- бей... Ах ты, зверь... ах ты, ирод... ну бей!
Приставив ее к забору, я спросил - где она живет. Она приподняла пьяную голову, глядя на меня темными пятнами глаз, и я увидал, что переносье у нее провалилось, остаток носа торчит, пуговкой, вверх, верхняя губа, подтянутая шрамом, обнажает мелкие зубы, ее маленькое пухлое лицо улыбается отталкивающей улыбкой.
- Ладно, идем,- сказала она.
Пошли, толкая забор. Мокрый подол юбки хлестал меня по ногам.
- Идем, милый,- ворчала она, как будто трезвея.- Я тебя приму... Я те дам утешеньице...
Она привела меня на двор большого, двухэтажного дома; осторожно, как слепая, прошла между телег, бочек, ящиков, рассыпанных поленниц дров, остановилась перед какой-то дырой в фундаменте и предложила мне:
- Лезь.
Придерживаясь липкой стены, обняв женщину за талию, едва удерживая расползавшееся тело ее, я спустился по скользким ступеням, нащупал войлок и скобу двери, отворил ее и встал на пороге черной ямы, не решаясь ступить дальше.
- Мамка, - ты? - спросил во тьме тихий голос.
- Я-а...
Запах теплой гнили и чего-то смолистого тяжело ударил в голову. Вспыхнула спичка, маленький огонек на секунду осветил бледное детское лицо и погас.
- А кто же придет к тебе? Я-а,- говорила женщина, наваливаясь на меня.
Снова вспыхнула спичка, зазвенело стекло, и тонкая, смешная рука зажгла маленькую жестяную лампу.
- Утешеньишко мое,- сказала женщина и, покачнувшись, опрокинулась в угол,- там, едва возвышаясь над кирпичом пола, была приготовлена широкая постель.
Следя за огнем лампы, ребенок прикручивал фитиль, когда он, разгораясь, начинал коптить. Личико у него было серьезное, остроносое, с пухлыми, точно у девочки, губами,- личико, написанное тонкой кистью и поражающе неуместное в этой темной сырой яме. Справившись с огнем, он взглянул на меня какими-то мохнатыми глазами и спросил:
- Пьяная?
Мать его, лежа поперек постели, всхлипывала и храпела.
- Ее надо раздеть,- сказал я.
- Так раздевай,- отозвался мальчик, опустив глаза.
А когда я начал стаскивать с женщины мокрые юбки - он спросил тихо и деловито:
- Огонь-то - погасить?
- Зачем же!
Он промолчал. Возясь с его матерью, как с мешком муки, я наблюдал за ним: он сидел на полу, под окном, в ящике из толстых досок с черной-печатными буквами - надписью:
ОСТОРОЖНО Т-во Н. Р. и К°
Подоконник квадратного окна был на уровне плеча мальчика. По стене в несколько линий тянулись узенькие полочки, на них лежали стопки папиросных и спичечных коробок. Рядом с ящиком, в котором сидел мальчуган, помещался еще ящик, накрытый желтой соломенной бумагой и, видимо, служивший столом. Закинув смешные и жалкие руки за шею, мальчик смотрел вверх в темные стекла окна.
Раздев женщину, я бросил ее мокрое платье на печь, вымыл руки в углу, из глиняного рукомойника, и, вытирая их платком, сказал ребенку:
- Ну, прощай!
Он поглядел на меня и спросил немножко шепеляво:
- Теперь - гасить лампу?
- Как хочешь.
- А ты - уходишь, не ляжешь?
Он протянул ручонку, указывая на мать:
- С ней.
- Зачем? - спросил я глупо и удивленно.
- Сам знаешь,- сказал он страшно просто и, потянувшись, прибавил:
- Все ложатся.
Сконфуженный, я оглянулся: вправо от меня-чело уродливой печки, на шестке - грязная посуда, в углу - за ящиком - куски смоленого каната, куча нащипанной пакли, поленья дров, щепки и коромысло.
У моих ног вытянулось и храпит желтое тело.
- Можно посидеть с тобой? - спросил я мальчика. Он, глядя на меня исподлобья, ответил:
- Она ведь до утра уж не проснется.
- Да мне ее не надо.
Присев на корточки к его ящику, я рассказал, как встретил мать, стараясь говорить шутливо:
- Села в грязь, гребет руками, как веслами, и поет... Он кивнул головою, улыбаясь бледненькой улыбкой, почесывая узенькую грудь.
- Пьяная потому что. Она и тверезая любит баловаться. Как маленькая всё равно...
Теперь я рассмотрел его глаза,- они действительно мохнаты, ресницы их удивительно длинны, да и на веках густо росли волосики, красиво изогнутые. Синеватые тени лежали под глазами, усиливая бледность бескровной кожи, высокий лоб, с морщинкой над переносьем, покрывала растрепанная шапка курчавых рыжеватых волос. Неописуемо выражение его глаз - внимательных и спокойных,- я с трудом выносил этот странный, нечеловечий взгляд.
- У тебя - что с ногами-то?
Он завозился, высвободил из тряпья сухую ногу, похожую на кочережку, приподнял ее рукою и положил на край ящика.
- Вот какие ноги. Обе такие, с роду. Не ходят, не живут, а - так себе...
- А что это в коробочках?
- Зверильница,- ответил он, взял ногу рукою, точно палку, сунул ее в тряпки на дно ящика и ясно, дружески улыбаясь, предложил:
- Хошь - покажу? Ну, так садись хорошенько. Ты эдакого еще и не видал никогда.
Ловко действуя тонкими, непомерно длинными руками, он приподнялся на полкорпуса и стал снимать коробки с полок, подавая мне одну за другой.
- Гляди,- не открывай, а то - убегут! Прислони к уху, послушай. Что?
- Шевелится кто-то...
- Ага! Это-паучишка там сидит, подлец! Его зовут - Барабанщик. Хитрый!..
Чудесные глаза ласково оживились, на синеньком личике играла улыбка. Быстро действуя ловкими руками, он снимал коробки с полок, прикладывал их к своему уху, потом - к моему и оживленно рассказывал:
- А тут - таракашка Анисим, хвастун, вроде солдата. Это - муха, Чиновница, сволочь, каких больше нет. Целый день жужжит, всех ругает, мамку даже за волосы таскала. Не муха, а - чиновница, которая на улицу окнами живет, муха только похожая. А это - черный таракан, большущий,- Хозяин; он - ничего, только пьяница и бесстыдник. Напьется и ползает по двору голый, мохнатый, как черная собака. Здесь - жук, дядя Никодим, я его на дворе сцапал, он - странник, из жуликов которые; будто на церковь собирает; мамка зовет его - Дешевый; он тоже любовник ей. У нее любовников - сколько хочешь, как мух, даром что безносая.
- Она тебя не бьет?
- Она-то? Вот еще! Она без меня жить не может. Она ведь добрая, только пьяница, ну,- на нашей улице - все пьяницы. Она - красивая, веселая тоже... Очень пьяница, курва! Я ей говорю: "Перестань, дурочка, водку эту глохтить, богатая будешь",- а она хохочет. Баба, ну и - глупая! А она - хорошая, вот проспится - увидишь.
Он обаятельно улыбался такой чарующей улыбкой, что хотелось зареветь, закричать на весь город от невыносимой, жгучей жалости к нему. Его красивая головка покачивалась на тонкой шее, точно странный какой-то цветок, а глаза всё более разгорались оживлением, притягивая меня с необоримою силой.