Молоко кобылиц
Велимир Хлебников
Вместо предисловия
Из одного письма Велимира Хлебникова:
Дорогой Вячеслав Иванович!
Я задался вопросом, не время ли дать Вам очерк моих работ, разнообразием и разбросанностью которых я отчасти утомлен. Мне иногда казалось, что если бы души великих усопших были обречены, как возможности, скитаться в этом мире, то они, утомленные ничтожеством других людей, должны были избирать как остров душу одного человека, чтобы отдохнуть и перевоплотиться в ней. Таким образом, душа одного человека может казаться целым собранием великих теней. Но если остров, возвышающийся над волнами, несколько тесен, то не удивительно, если они время от времени сталкивают одного из бессмертных опять в воду. И таким образом, состав великих постоянно меняется. Но к делу!
Уже Бисмарк и Оствальд были отчасти русскими. Мы переживаем время «сечи и натиска». Собственно европейская наука сменяется наукой материка. Человек материка выше человека лукоморья и больше видит. Вот почему в росте науки предвидится пласт — Азийский, слабо намечаемый и сейчас. Было бы желательно, чтобы часть ударов молота в этой кузне Нового Века принадлежала русским. Но русские несколько холодны к подвигам своих соотчичей и не заботятся о первенстве. Я вообще сомневаюсь, чтобы в России можно было что-нибудь напечатать кроме переводов и подражаний…
«Я негеишна негута смтеявистая смеявица…»
…:
Я негеишна негута смтеявистая смеявицаМилых негочей зову вы бегите ко мнеРезвой стопой милачи любцы меняТеплорукой золотистой косохвостом— Я милош к тебе бегуЯ милыню тела алчу.
Старик:
добро к себе, мечи к врагамЛелиря в видире идяЯ зову за вас бежатьДа на конях страсти сидяНивы страсти жать.. . . . . . . . . . . . . . .
«Когда рога оленя подымаются над зеленью…»
Когда рога оленя подымаются над зеленьюОни кажутся засохшее деревоКогда Сердце божие обнажено в словахБают: он безумен.
«Осиновый скук кол…»
А.
Осиновый скук колВошел в видение под гробомИ сорит лучшая из куколТруху рассыпанную зобом
«Мои глаза бредут, как осень…»
Б.
Мои глаза бредут, как осень,По лиц чужим полям,Но я хочу сказать вам мира осям:«Не позволям».Хотел, бы шляхтичем на сейме,Руку положив на рукоятку сабли,Тому, отсвет желаний чей мы,Крикнуть, чтоб узы воль ослабли.Так ясневельможный пан Сапега,В гневе изумленном возрастая,Видит, как на плечо белее снегаМеха надеты горностая…. . . . . . . . . . . . . . .
Па-люди
Погода по' года Сени
Птица, стремясь ввысь,Летит к небу,Панна, стремясь ввысь,Носит высокие каблуки.Когда у меня нет обуви,Я иду на рынок и покупаю ее.Когда у кого-нибудь нет носу,Он покупает воску.Когда у народа нет души,Он идет к соседнемуИ за плату приобретает ееОн лишенный души!..
Песнь Мирязя (продолжение)
(См. «Пощечину общественному вкусу») Написано 1907 году
Синатое небо. Синючие воды. Краснючие сосны, нагие…чьи локтероги тела.
Зеленохвостый переддевичий змей. Морезыбейная чешуя.
Нагавый кудрявый ребенок. Чья ладонь — телокудря на заре.
Пронизающие материнский дом во взорах девушки, чье рядно и одеймо небесаты голубевом, тихомирят ребенка.
И умнядь толпоногая.
И утроликая, ночетелая телом, днерукая девушка.
И на гудно зова летит умиральный злодей и казнит сон и милует явь.
Наступили учины: смерть училась быть жизнью, иметь губы и нос.
И утролик и ясью взорат он.
И яснота синих глаз.
И веселоша емлет свирель из пука игралей.
И славноша думновзорен.
И смех лил ручьем. Смехливел текучий.
И ясноша взорами чаровал всех. И нас и женянок.
Добрявая чаща мук.
И мучоба во взорах ясавицы.
И, читая резьмо лешего, прочли: сила — видеть Бога без закопченного стекла, ваше сердце — железо копья. И резак заглядывал тонким звериным лицом через плечо.
И моя неинь сердитючие делала глаза и шествовала, воркуя як голубь, вспять. И гроб, одев время, (клюв) и очки, — о, гробастое поле — с усердием читал — Способ возделывания и пробы вкусных овощей —.
Резьмодей же побег за берестой содеять новое тисьмо.
О, сами трепетным ухом к матери сырой земле!
Не передоверяйте никому: может быть стар, может быть глух, может быть враг, может быть раб…О, вникайте в топот дальних коней!
И сами выхчие звезды согласны были.
И в глазах несли любязи голубые повязки, младший же брат, согнувшись, ковал широкий меч, чтобы было на что опереться, требуя выдела. И взяв взываль и взывал к знобе и чтобы сильных быть силачом. И засвирель была легка и узывна; пьянила.
И в мыслоке сил затерялся, я-мень.
И давучая клики немда была безжалостно растоптана конями чужаков…без узды и наездников.
И ясивый звездный взор.
И, взяв за руку, повел в гордешницу: здесь висели ясные лики предков. О земле родущей моленья, и небомехий зверь и будущеглавая ясавица, и — голубчик — мироперый и — спасибо — величиной ли с воробышка, величиной ли с голубя, величиной ли с вселенную?
И спасиборогий вол и вселеннохвостая (увы: есть и такая) кошка.
И все лишь ступог к имени, даже ночная вселенная.
И голубой беззвучно скользнул таень.
И сонняга и соняжеская мечта овсеннелым. И сонязев рок — узнать явь.
И соннязь бросает всеннеющую тень над всем, и земь, воздух брал струнами, подсобниками в туманных делах славянина.
И не устает меня пленять, мая, маень; и я — тихая, грустная весть мира с сирым, бедучим взором.
И в звучешнице верховенство взяли гусли.
Ах, прошла красивея, пленяя нас: не забыть!
И в прожив от устоя рода до мородстоя плыли мары, яснева хмары. И небее неба славянская девушка.
И ярозеленючая кружавица, овеваемая и нагучая локтями и палешницей, и нагеющая и негеющая полуразверзстыми бесстыдными устами, и мертвлявая полузакрытыми глазами.
И теневой забочий и котелкоцветная серейная лужайка, и зыбкая и зыбучая на ней плясавица.
И хвостозеленый и передодевичий под веткой лег змей и вехчий смехом век стариканьши. И трое белых стоем, полукругом на синеве, у зеленева.
И пожарно-косичный, темнохвостый кур!
И мучины страдязя и бой юнязя. Хоробров буй, буй юника.
И юнежь всклекотала, и юникане прозорливыми улыбками засмеялись.
И юнежеустая кое-когда правда. И любавица и бегуша в сны двоимя спимые, ты была голубошь крыла.
И игрец в свирель и дружбы мечты. И святоч юнвовзорый.
И вселенатые гривой кони и палица у глаз; две разделенные днем ночи.
Смехдомёт из мальчишеской свирели и бессильные запереть смех уста. И смехучий вид старца; нес в мешке вечность.
И давчий красу и любу — отнял. И заведенные часы.
И деблы слетались, деблиные велись речи.
И ясно было тихо. И яро.
И грясло ясна на небо. И хохотуха с смелым лицом пролетала по ясневу.
Сумрак и мгла — два любна меня.
Красивейно рядится душа в эти рядна.
И в венке дружества пчел пророк.
И дымва зыбетелая делает лики и кажет роги.
И взорлапая снедь.
И улыбальями голубянноперыми завернулись, смеючись, немницы. И умнота и сумнота голубых очей голубого села радостна.
И шли знатцы. И безумноклювые сорвались личины. И повязанные слепинами и неминами шествовали кроткие бухи.
И небесючая небесва никла голосами золу слухчему.
И плыли небеснатости рокотом.
И Мещей добрядинного пути.
И разверзстые бездны уста. Любноперый птица-морок.
— Умун ты наш —, баяли зори.
И соколом — тучевом взлетел к ясям неон.
Дядя Боря на ноги надел вечностяные сапожки, на голову-темя пернатую солнцем шляпу. Но и здесь с люлькою не расстался.
И голубьмо неба не таяло и не исчезало.
И дело мовевая и золотучие-золотнянные струны, и звучмо его нежных, звенеющих нежно рук, и смехотва неясных уст, неготливых, милоши смехотливых, улыбчивых.
И улыбчивяный брег, и печальные струны, и веселые березки по брегу по высокому, и дикие печальные стволы.