Вирджиния Эндрюс
Хевен
Посвящается Брэду, Глену и Сюзанне и всем, кто голодал, страдал, терпел лишения и выжил, чтобы победить
Часть первая
В Уиллисе
ПРОЛОГ
Стоит подуть летнему ветру, как я слышу шепот цветов и шелест листвы в лесу и снова вижу порхающих птичек и резвящихся рыбок в воде. Но я сразу же вспоминаю и зиму. Когда под порывами холодного ветра мечутся и стонут голые ветки деревьев и скребутся о стены домов-сараюшек, отчаянно цепляющихся за крутые склоны гор этой местности в Западной Виргинии, которую жители называют Уиллис.
Ветер в Уиллисе не просто дул – он так стонал и кричал, что люди с тревогой поглядывали наружу сквозь грязные стекла маленьких окон. Жизнь в этих местах – это постоянная нервная встряска,[1] особенно когда в тон ветру завывают волки или кричит рысь и все лесное зверье вырывается на простор. Здесь часто исчезала домашняя живность, а примерно раз в десять лет иной ребенок забредал куда-нибудь – только его и видели.
Особенно хорошо мне запомнилась холодная февральская ночь, накануне моего десятилетия. Я лежала на продавленном тюфяке, постеленном на пол, рядом с печкой, ворочаясь и вздрагивая всякий раз, как слышала волков, воющих на луну. Со сном мне не повезло, он был очень неглубоким, так что я просыпалась от малейшего шороха. К тому же в нашем домике, стоявшем на отшибе, любой звук усиливался. Бабушка с дедушкой храпели. Отец, придя домой пьяным, вечно натыкался на мебель и спящих на полу, пока замертво не валился на скрипящие пружины медной кровати. Мать просыпалась и начинала громко ругать его визгливым голосом за то, что отец опять засиделся в Уиннерроу, в своем «Ширлис плэйс». В то время я и не подозревала, чем же этот «Ширлис плэйс» так плох, коль всякий раз после отцовского похода туда возникает ссора.
Сквозь пол в нашей хижине, с зазорами в полдюйма[2] между криво уложенными половицами, проникал не только холодный воздух, раздавались похрюкивание спящих свиней, рычание собак, шипение и мяуканье кошек и другие звуки прочей живой твари, находившей себе приют под домом.
Вдруг до меня донесся звук совсем иного рода. Кто это двигался там в темноте, едва озаряемый красноватым светом печи? Приглядевшись, я узнала бабушку. Сгорбившаяся, с распущенными седыми волосами, она была похожа на ведьму, неслышно крадущуюся среди поленьев. Исключено, чтобы она пробиралась к выходу по нужде. Ей единственной позволялось пользоваться в таких случаях «ночной вазой». Всем же остальным приходилось бежать ярдов[3] за двести.
Бабушке было лет пятьдесят пять. Хронический артрит и тьма других неустановленных болезней превратили ее жизнь в сплошную муку, а из-за отсутствия большей части зубов она выглядела вдвое старше. В свое же время, как рассказывали те, чей возраст позволял им хорошо помнить ее, Энни Брэндиуайн была королевой красоты в здешних горах.
– Пойдем-ка, девочка, – хрипло прошептала бабушка, положив свою костлявую руку мне на плечо. – Будет тебе плакать по ночам. Думаю, когда ты узнаешь правду о себе, для тебя наступят новые времена. Пошли сходим с тобой кой-куда, пока твой папочка не проспался. А вернемся, так к тому моменту, как он проснется и начнет махать кулаками, у тебя в душе будет утешение.
Она вздохнула, как ласковый южный ветер, ее волосы прошелестели, пощекотав мое лицо, словно мимо меня пролетел добрый дух.
– Ты хочешь сказать – пойдем на улицу? Бабушка, там же жуть как холодно, – ответила я ей, а сама тем временем уже влезала в изношенные ботинки Тома, великоватые для меня. – Мы ведь недалеко пойдем, да?
– Надо идти, – сказала бабушка. – Мне больно слышать, как мой Люк кричит на свою перворожденную. А еще хуже, у меня даже кровь стынет в жилах, когда и ты отвечаешь ему криком. Милая, ну зачем тебе отвечать ему?
– Ты же знаешь, папа не любит меня, – прошептала я. – Ну почему он невзлюбил меня?
Через окно проникал лунный свет, и я различала родное, все в морщинах, лицо бабушки.
– Да-да, пора тебе все узнать, – пробурчала она как бы про себя, бросив при этом мне плотную черную шаль, которую связала сама, а другой такой же черной и тяжелой шалью стала окутывать свои худые и сутулые плечи. Бабушка подвела меня к двери, приоткрыла ее, впустив в дом холодный воздух. В кровати за потрепанной блекло-красной занавеской мать с отцом заворчали, почувствовав холод. – Давай-ка пройдемся туда, где лежит наша родня. Я уже много лет хотела поговорить с тобой. Сколько можно откладывать. Время бежит, потом будет поздно.
Мы с бабушкой двинулись в путь меж черневших сосен. Ночью на улице было страшно: холодно, снежно, темно. Река покрылась прочными нагромождениями льда. Вой волков раздавался все ближе.
– Да, Энни Брэндиуайн Кастил умеет хранить тайны, – промолвила бабушка как бы про себя. – Знаешь, это мало кому дается, мало таких, вроде меня… Ты слышишь меня, девочка, или нет?
– Как же я могу не слышать тебя, бабушка, если ты кричишь мне в самое ухо?
Она вела меня за руку. Мы уже удалились от дома на порядочное расстояние. Что мы потеряли в такую холодную зимнюю ночь? Бабушка собиралась поделиться со мной важной тайной, а почему именно со мной? Но я так ее любила, что была готова тащиться за ней куда угодно по этой скверной горной тропе. Казалось, мы прошли уже несколько миль[4] – во тьме, холоде, под зловещим светом луны.
Целью нашего похода бабушка избрала кладбище, холодное и жутковатое в бледно-голубом лунном свете. Ветер дул неистово, вырывая из-под платка ее тонкие седые волосы, которые путались с моими. Наконец она снова заговорила:
– Мне нечего тебе дать ценного, девочка, кроме того, что я тебе сейчас скажу.
– А дома ты не могла мне сказать?
– Нет, – усмехнулась бабушка, и я почувствовала ее взыгравшее упрямство, которое сидело в ней прочно, как старое дерево с разветвленными корнями. – Если бы я заговорила с тобой в доме, ты не обратила бы на это внимания. А вот здесь – здесь тебе это врежется в память.
Она пошарила глазами и остановила взгляд на аккуратном маленьком надгробном камне, потом костлявым пальцем указала на вырезанную на граните надпись. Я уперлась взглядом в надгробие, пытаясь разобрать слова. Странная эта бабушка, и вздумалось же ей тащить меня среди ночи на кладбище, где, может быть, бродят тени мертвых и ищут живых людей, чтобы вселиться в них.
– Теперь ты простишь отца за то, что он такой, – многозначительно произнесла бабушка, прижимаясь ко мне, чтобы нам было теплее. – Такой уж он теперь и другим быть не может. Как солнце не может не вставать и не садиться, как вонючка не может не издавать противного запаха, как ты не можешь быть другой, а только такой, какая есть.