САГАЙДАЧНЫЙ[1]
I
Это было очень давно. В тот год, с которого начинается пестрая историческая ткань нашего повествования, русские люди, теперь столь уверенные в будущем своей неисходимой земли, не знали еще, окрепнет ли на этой расшатанной смутами земле «благоцветущая отрасль благородного корени» и осенит ее миром и благоденствием, или же опять придут польские и литовские люди и настанет на Руси иноземное владычество. Не ведали и польские и литовские люди — «славянские ль ручьи сольются в русском море, оно ль иссякнет»[2] и «злота вольность польщизны» затопит собою болота «москевськего барбаржиньства» [Варварства (пол.)] и украинского хлопства. Всего же менее могло догадываться украинское хлопство, какая роковая роль выпадет на его долю в будущей истории двух самых крупных представителей независимого тогда славянства — Москвы и Польши.
Было это весною 1614 года.
Вниз по Днепру, не доходя порожистой части его, тихою, ровною греблею плыли казацкие чайки, или човны, на которых, словно пышный мак либо васильки и чернобривцы в огороде, пестрели под лучами утреннего солнца красные верхи казацких шапок, желтые, как спелые дыни, штаны на цветных «очкурках» и с цветными поясами, яркие ленты в воротах рубах и голубые да зеленые вылеты на кунтушах [Кунтуш — верхняя женская и мужская одежда зажиточного украинского и польского населения XVI—XVIII ст]. Чаек было около десяти, и на невысокой мачте каждой из них длинные, яркие, всех цветов ленты полоскались, реяли и трепались в воздухе, словно бы над казацкими чайками развевались девичьи косы — косы невидимых украинок, провожавших казаков в далекую дорогу.
Передняя чайка была изукрашена более других. На носу у нее водружено было на красном древке голубое знамя с изображением на нем скачущего на коне казака и с крупною, нашитою мишурою подписью:
Куда схоче, туди й скаче,Hixтo за ним не заплаче.
С задних чаек иногда доносилось скорее грустное, чем веселое пение, слов которого вполне не слышно было, а можно было уловить только отдельные слова: то «пливе човен, води повен», то «дівчина плаче», то «кличе мати вечеряти», «козак молоденький», «далека дорога», «турецька неволя». Слов от песен потому нельзя было разобрать, что там гдето ниже, недалеко, что-то ревело и стонало, точно наступающая с грозою и градом туча, хотя небо было ясное, тихое, безоблачное.
— Что бы оно гудело так? Ни ветр, ни град; и аер [Воздух, атмосфера (гр.)] кажись, не оболочен, а гудит! — с удивлением говорил, прислушиваясь и поглядывая кругом, невысокий бородатый человечек в высокой горластой шапке и в цветном охабне московского покроя, сидевший на передней чайке, на покрытом ковром тюке.
— Да то пороги ревуть, пане дяче, — отвечал, лениво покуривая люльку, седоусый казак, сидевший тут же потурецки, на разостланной циновке.
— Пороги? Ноли они недалече?
— Да недалечко... А, гаспидская люлька — опять потухла!..
Пан дьяк, как называли казаки бородатого человека в шапке горластой и в цветном охабне, встал и, оттенив глаза ладонью, тревожно глядел вперед, между тем как сивоусый казак, достав из кармана синих широких штанов кресало, кремень и трут, преспокойно вырубил огонь, ворча на неповинную трубку:
— От іродова люлька, — усе гасне...
Гул впереди становился яснее и яснее. Слышно было, как какие-то две силы сшибались одна с другою, и удары все учащались, а глухой гул так и стоял в воздухе. Стоявший у руля передовой чайки старый казак с расстегнутым воротом и черною, загорелою, покрытою, как у зверя, шерстью грудью, налег на прави́льное весло и повернул лодку на самый стержень реки.
— Ануте, хлопце разом — удар! — крикнул он. Гребцы, которых было человек двенадцать на чайку, дружно ударили веслами, перегнулись назад, словно как ушибленные в лоб, снова нагнулись, глубоко захватили зеленую воду, опять откинулись назад, опять ударили... Чайка летела, точно, в самом деле, крылатая птица...
— Ануте, соколята, іще раз! іщe раз! — грымнул рулевой атаман. Пан дьяк испуганно глядел то на гребцов, то на рулевого, то вперед, на эту страшную воду. А впереди она, действительно, становилась страшною. Что-то, казалось, ныряло в ней, выскакивало на поверхность — беляки какие-то, точно испуганные зайчики либо клочья белой кудели, и снова прятались в воду, и снова выскакивали... Гул, перебой воды и грохот становились все явственнее...
— Довольно, хлопці! Добре! Суши весла! — гремел голос рулевого. Гребцы подняли весла, звякнули ключицами — и разом поднялись.
— До правила, дітки, до стерна! — гукал рулевой. Гребцы бросились к рулю, налегли на него, осилили напор воды и направили чайку в самые ворота — в клокочущую между «заборами» пучину... Белый, зло ревущий водяной гребень перегораживал Днепр от одного каменистого берега до другого. Зеленая вода, стремясь через порог, превращалась в белую массу — в страшную гриву какого-то невидимого подводного чудовища... А там дальше клокотала и бешено прыгала пена с брызгами. Бешеному потоку, казалось, не хватало места, и он клубами прыгал в воздухе, снова обрывался и падал, опять скакал вверх, выпираемый новыми бурунами, и опять падал и разбивался...
Чайка стрелою летела на белую гриву этого чудовища. Вот она на самом гребне — дрогнула, качнулась, заскрипела в пазах, опять дрогнула, полетела вниз с водяной горы, ткнулась носом, вынырнула... И скачущего на знамени казака, и пана дьяка, который стоял на коленях, уцепившись за уключину, и посиневшими губами бормотал молитву, и сивоусого с люлькой казака обдало водяною пылью и брызгами...
— Молись, дітки! — гукнул рулевой атаман. Все перекрестились.
— Смотрите, хлопцы, вон москаль раком стоит! — раздался чей-то веселый голос. Все глянули вперед. На переду чайки, где молился пан дьяк, товарищ его, тоже московский человек, перепуганный всем виденным сейчас, стоял на четвереньках, держась руками за днище, за кокорник, и беспомощно оглядывался по сторонам, не зная, в ком искать спасения...
— А гаспидская люлька! Опять погасла! — ворчал сивоусый казак, тыча пальцем в трубку, залитую водой. Скоро, однако, чайка пошла ровно — опасный порог был пройден благополучно. Казаки уселись, кто где и как хотел, перекидывались шутками, смеялись над струсившими «москалями», смотрели, как другие, задние чайки перепускались через порог.
— А как сей порог именуется? — обратился, немного успокоившись, пан дьяк к сивоусому казаку, вырубавшему огонь для своей непокорной трубки.
— Да это Кодак, пане дьяче, — пробурчал тот, углубившись в свою люльку.
— А еще много их будет?
— А! Сто копанок! Вот чертова...
— Ноли сто? Быть не может!
— Да не сто ж! Вот, дьяче, выдумал!
— Да ты ж сам сказал сто...
— Тю! То у меня такое слово, сто копанок чертей. Все чайки, однако, переспустились через Кодак благополучно и быстро понеслись силою течения к другим, менее опасным порогам и «заборам». Пан дьяк, несколько успокоившись, снова уселся на ковре рядом с другим московским человеком, с тем, над которым сейчас только смеялись казаки, будто бы он с испуга стоял на карачках, а седоусый казак, запалив, наконец, свою непослушную люльку, тут же примостился на корточках и повел свою беседу с московскими людьми.
— Так вы, говорите, нового царя себе выбрали?
— Нового, точно.
— А кого ж вы выбрали?
— Божиею милостию Михаила Федоровича Романова[3], благоцветущую леторосль благородного корене.
— А как же вы с царевичем?
— Каким царевичем?
— А Ивашкою, Димитриевым сыном?
— А! Вот нагадал! Выпортком-то Расстриги?
— Эге! Какой он Расстрига?
— Да Расстрига ж — подлинно.
— Ну хоть и Расстрига, а все ж был царем... А у него теперь сын ведь... Сын! Всем ведомо, что Гришку-вора убили весной в прошлыем во 114 году, а оной Ивашка-выпорток рожон Маришкою-ворухою во 117 году... Али она три года во чреве носила? А? [4]
Казак только свистнул:
— Фью!.. Ну, это точно долго — три года.
— То-то и есть! Да и пес ее, воруху, знает, от какого вора она ощенилась — от тушинского ли вора, от другого ли царика-вора, от Ивашки ли Заруцкова, а может, и от пана польскова — поди разбирай ее...
— Те-те-те-те! А сказывают, подончики [Подончики — здесь: донские казаки] за него стали?
— Пустое! Он ноне с Маришкой в Астрахани, слышно, и ево, чу, скоро изымают.
Сказав это, московский человек невольно остановился и испуганно глянул кругом. Он заметил опять необыкновенное движение между гребцами и услышал зловещий шум воды. По поверхности Днепра опять заскакали беленькие зайчики, а ниже пенилась и бурлила бешеная река. Большая длинношеяя птица с длинными ногами, вроде цапли или журавля, перелетая через Днепр и налетев на бушующий гребень, испуганно шарахнулась в сторону, беспорядочно забив в воздухе своими несуразными крыльями. Впереди бесстрашные стрижи так и чертили крылышками да ножками поверхность бешеной реки.