Марк Поповский
Управляемая наука
Татьяне Великановой, математику, и Юрию Хохлушкину, экономисту, крестным этой книги — посвящается.
Автор.
Об авторе
Марк Поповский родился 8 июля 1922 года в городе Одесса (Украина). В качестве медика участвовал во Второй мировой войне. Позднее окончил филологический факультет Московского университета и посвятил себя литературе и журналистике. Член Союза журналистов (с 1957 года) и Союза писателей СССР (с 1961 г.). В марте 1977 года, будучи автором 17 опубликованных книг, вышел из Союза писателей в знак протеста против гонения на своих коллег-литераторов. За открытые политические высказывания и распространение запрещенных книг Марк Поповский подвергался преследованиям. В феврале 1976 года было отдано распоряжение, по которому всем издательствам и редакциям страны запрещалось публиковать его произведения. В июне того же года он обратился с открытым письмом к VI Съезду писателей СССР. В ноябре 1977 года Марк Поповский навсегда покинул свою родину.
Многочисленные очерки, эссе и статьи в периодической печати так же как и книги Поповского посвящены людям науки. Он пишет биографии ученых, а также документальные произведения об истории научных поисков. Особенно близка Автору проблема научной нравственности. Наиболее значительными среди своих книг Марк Поповский считает Путь к сердцу (1960), Судьба доктора Хавкина (1963), Тысяча дней академика Николая Вавилова (1966), Над картой человеческих страданий (1971), Панацея — дочь Эскулапа (1973).
Строгая документальность сочетается в книгах Марка Поповского с остро эмоциональным характером его письма. Автор — эссеист и документалист — всегда любит либо ненавидит тех, о ком пишет.
Самые любимые произведения Автор изданными у себя на родине не увидел. Запрещению подверглась книга Зачем ученому совесть? (1975), в столе писателя остались две большие биографии Беда и вина академика Николая Вавилова и Жизнь и житие профессора Войно-Ясенецкого архиепископа и хирурга, а также ныне публикуемая Управляемая наука.
К читателю
Наука находится на ладони государства и обогревается теплом этой ладони.
Академик Л. А. Арцимович (1909–1975).
Моим первым литературным учителем был Поль де Крайф. Под пером американского писателя стылые залы науки наполнялись теплым человеческим дыханием, наука школьных учебников становилась вдруг делом личным, даже интимным. В юности, когда товарищи мои зачитывались книгами о революционерах и путешественниках, я жил в мире Пастера и Коха, Мечникова, Беринга, Ру. Они вовсе не казались мне олимпийцами. Поль де Крайф не боялся находить в натуре всемирно знаменитых ученых смешное и странное. Он вообще чувствовал себя с корифеями на равных, равно воздавая должное их гению и чудачествам. Меня поражала эта раскованная манера. И даже теперь, когда я сам стал автором двух десятков биографий русских врачей и биологов, я все еще не могу преодолеть некоторой зависти к американскому коллеге. Не столько даже к его таланту (это, в конце концов, дело врожденное), сколько к легкости, с которой писатель вступал в отношения со своими героями. В ученом любого ранга Поль де Крайф прежде всего видел личность. И он не скрывает своего личного отношения к этой личности. Увы, я очень редко мог позволить себе что-либо подобное. Мои редакторы и цензоры предпочитали видеть советских ученых в сиянии сплошных побед. По отношению к великим ученым, говорили мне, шутки неуместны, упоминание об их ошибках — тем более.
И все-таки мне посчастливилось: многие годы я провел в обществе людей необыкновенных. Наука, как я ее понял, оказалась прибежищем всего лучшего, что создало человечество. Я влюблялся в своих ученых, и они стоили любви: победитель чумы и холеры, спаситель миллионов Владимир Хавкин (1860–1930); борец с голодом, путешественник, объехавший планету в поисках культурных растений, Николай Вавилов (1887–1943). Здравствующие герои не уступали по своим достоинствам покойным классикам.
Как было не преклоняться перед Михаилом Хаджиновым (род. в 1899 г.). Провинциальный кандидат наук с опасностью для себя и своей семьи в течение многих лет тайком ставил генетические опыты, запрещенные в эпоху лысенковского диктата. Те опыты обернулись позднее выдающимися открытиями, но открытия эти не могли бы осуществиться, не обладай ученый-генетик поразительным мужеством. Другой мой герой, врач Валентин Войно-Ясенецкий (1877–1961), блестящий хирург, творец учения о гнойной хирургии, в советское время под именем Луки принял сан епископа. Полтора десятка лет провел он в тюрьмах и ссылках оттого только, что не пожелал расстаться ни с наукой, ни с верой. Какие характеры, какие личности! Какой пример новым поколениям!
Но пока я трудился над портретами лиц выдающихся, число ученых в моей стране возросло в десять раз. Старики-ученые вымерли, а на смену им пришло племя научных работников. Эти принялись решать научные проблемы скопом в больших коллективах. Главной фигурой науки стал массовый ученый, человек толпы, человек из толпы. Роль личности в науке потеряла свое значение почти полностью. Новая научная масса в социальном и духовном отношении ничем не походила на то, что описывал Поль де Крайф. Я продолжал разыскивать героев для своих книг, но розыски становились с каждым годом все более затруднительными. Я все больше убеждался: научных работников 70-х годов XX столетия едва ли возможно считать продолжателями дела Пастера, Дарвина, Резерфорда и Кюри. В науке (я говорю все время о советской науке) обосновался человек с массовой психологией и этикой. Как биограф, тяготеющий к героям с ярко выраженной личностью, я почувствовал себя не у дел среди тысяч однообразных scientists. Вид man of science начал вымирать. Возможно, процесс этот типичен для всего цивилизованного мира второй половины XX столетия. Об измельчении личности ученого, о снижении этического уровня в лабораториях Европы и Америки можно прочитать у Н. Винера, А. Швейцера и у других авторов. Но что мне Гекуба?.. Я сидел у своего собственного разбитого корыта. Мне не о чем было больше писать, мне не к кому было больше обращаться…
И тогда я вспомнил о своих дневниках. Я вел их много лет, возил их с собой по стране и заносил в эти тетради не предназначенные для чужих глаз впечатления, которые по условиям советской действительности публиковать было невозможно. В дневниках моих оседала та часть жизненной правды, которую на моей родине писатель вынужден скрывать от читателя. В дневниках я давно уже начал делать заметки о новом типе ученого, о новой науке. Я перечитал эти записи, поднял архивные документы, письма и решил написать книгу, каких прежде никогда не писал. Теперь уже Поль де Крайф ничем не мог помочь мне. Новым героем моим должен был стать нынешний хозяин институтов и лабораторий страны, массовый ученый. Можно, конечно, усомниться, следует ли всю эту массу именовать учеными. Но я предпочитаю не спорить с официальной точкой зрения и буду рассматривать в своей книге как ученого или научного работника всякого, кто занимает соответствующую должность в научном учреждении. Итак, имя моего нового героя миллион, ибо по последним статистическим данным в Советском Союзе насчитывается один миллион сто шестьдесят девять тысяч научных работников.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});