Милый дедушка
Рассказы
У НАС НА НФС[1]
Посередине слесарки бильярдный стол. У стен железные верстаки, тисы на них, точило, над одним из верстаков плакат с рисунком: «При получении инструмента проверь, в порядке ли он!» Добродушный рабочий в фартуке трогает, как лезвие, большим пальцем молоток, а в окошечке с кривоватой надписью «кладовщик» — фальшиво благожелательная и по-театральному вбок улыбающаяся физиономия кладовщика: проверь, проверь-ка, мол.
После обеда работы мало, но баклуши бить тоже как-то совестно, и игра в бильярд идет с перерывами: шаги в коридоре — кии к столу, а уйдет начальник (если в самом деле начальник) — и стукание шаров возобновляется. Начальнику делать особо тоже нечего, уходить он не спешит. «Урожай худой нынче будет, солнце усё пожгло!» Начальник по национальности белорус, он еще что-то сообщает и наконец все-таки уходит. Уходит начальник, и шофер Витька, отслушав с одобрительными кивками удаляющуюся по коридору поступь, гонит, что называется, небольшую такую картинку:
— Я вас научу, слышь, работать-то! Вы у меня полюбите работу-то! Вы у меня ямы будете до обеда рыть, после обеда за-р-рывать.
На начальника здешнего не похоже, но все, кто в слесарке, долго и с удовольствием смеются. Вообще похоже на кого-то.
Электрик Володя, молодой пенсионер, бросает в фанерный мусорный ящик окурок:
— Утресь ток отключило, ага, открышечку, этто, снял с пускателя, а там… мышонок! Влез, ну и замкнул на себя, глупарь.
— Убило? — наивно спрашивает Василий Федорович Стебеньков (слесарь по хлораторной), однако тотчас, сообразив, осекается. Володя не отвечает ему.
Витька тоже глядит, не сообщится ли еще чего.
— Ну ты, руководитель, — толкает его кием Саня Выдрин. — Бей-ка давай!
Саня хозяин слесарки, слесарь по всем делам: слесарка рабочее его место.
Витька от толчка просыпается, прицеливается и бьет. Промах!
Некоторое время тишина. Слышно только, стукаются друг об дружку деревянные шары — т-дымк-т, т-дымк-т, ты-дымк-т!.. — да гудят за стеной в мотористской тяжелые водососные моторы.
— Вчера баба аванец получила, — делает новый зачин Володя. — Сама купила бутылку портвейной!
— Ну? — в восхищении не верит Василий Федорович Стебеньков, но Володя и тут неумолим, даже бровью белесой не ведет. Речь его — к Сане и немножко, косвенно, к Витьке. Василия ж Федорыча Володя искренне презирает как неразборчивого алкаша.
— Выпей, грит, Володичка, за мое здоровье, я, грит, в больницу вскорости ляжу. Ага.
— А что, — поднимает от зеленого сукна большую свою голову Саня, — на заводе аванс был?
— Был, — помешкав, подтверждает сообщение Володя. Он и не рад уж, что обмолвился, что вылетело — не воротишь.
— Опять, значит, занимала!
Говорится негромко, глуховатым тугим Саниным басом, но слышат все, и все тут понимают, о чем речь. Жена у Сани, Любка, пьет. Запивается… Аванс был, а мужик вот про него только и услышал.
— В субботу у парней в общаге гуляли, — берет в таком случае разговор Витька. — С цыганками, — ну. Айда, говорит, со мной в табор, красивый! Я: а муж? Муж, кричит, груш объелся немножко, другой табор муж ушел.
— Ух ты-ть! — в восхищении Василий Федорыч. — Ну и те…
— Вот те и «ну и те», — с назиданием, по-учительски повертывает к нему курчавую голову Витька. — Я ей — спой, спой, чавалэ! Давай, кричу, я тебе на стуле подстучу. А она — нет, не буду без гитары песня петь. Сам под стул пой.
— Ну дак и спел б, — щурит маленькие глазки Саня.
Витька выпячивает грудь: дэ-к…
— У меня тоже, — возбужденно вхватывается вдруг Василий Федорович. — С бела голова пововсе не болит. С вина — болит.
— А ты не пей! — советует Витька, и все опять громко смеются.
Раззадоренный Василий Федорович, захлебываясь, тут же пускается рассказывать про какую-то женщину, кака она хоро́ша да у́мна, как чем-то там шибко до́бро сумела им с женою угодить.
— Умная? — сбивает его Володя.
— Кто?
— Баба-то?
— У-у, — выпячивает ступенькою пухлую губу Василий Федорович. Еще б, дескать!
— Умней тебя? — не щадит Володя.
— Умней, — всерьез склоняет куделястую макушку рассказчик. — Пятнадцать лет в торговле про-р-работала!
И такое-то тут безоговорочное самоустранение, такой свет зеленый чужой высокой сообразительности, что в слесарке бухает целый залп жеребячьего расплескивающегося смеха. Стебеньков поначалу озирается, а после, порешив, что это от его же рассказыванья этакое впечатленье, тоже закидывает лицо кверху и запоздало денькает надтреснутым своим бубенчиком.
…Кончается день. Ушли Володя, Стебеньков, ушел, как бы нехотя, хлопнув рукою о косяк, Витька.
Начальник предложил недавно слесарю Сане четверть ставки столяра, и тот согласился. Деньги! Однако уходить теперь со всеми неудобно, и до обеда еще налаженный дочкин велосипед Саня поднимает на верстак по новой. Педалька, вспомнил, тугая, жаловалась. Педалька, вишь, тугая… Раз, раз. Открутил, закрутил, солидолу Витькиного щепкой туда. Крутнул. Готово дело. Все! Руки на кухне, на нашей же, НФСовской, как следует хозяйственным мылом помыть, полотенцем вафельным вытереть. Та-ак! А Любка, стало быть… Э-эх, кабы не… «Пап, пап, а мамуня скоро?» Сука! А ей хоть те хны. Притащится опять, рожа красная, улыбается, ухмыляется, по плечу рукой: Санечка, ну, Санечка, ну чё ты, чё ты? Конфеты девкам в кульке. Слипшие, грязные. На боках табак! Откуда табак? Сама не курит, не научилась покамест. Оттуда! Раньше она, Любка, этого не делала. Это новое у ней. Новобытное. Раньше, кабы сказал кто, убил б в одночас, не стерпел бы, а тут, тут ничё, амает со спасибом. Хотя, скорей всего, и раньше-то… Тетёх, Витька все учит, оно тетёх и есть. Этакий срам вытерпливать. «Папа, мама у нас хорошая? Да, папа?» Ну да-а, да, хорошая. Клейма некуда… А было, было, молодые-то, с армии пришел, эх, эх, какая была… тихая, пугливая. Саня, шепчет, Санечка, а сама трепещет вся. Будто ждала все, будто выйдет кто из-за поворота и объявит ей. Объяснит. А чего объяснять-то? Живи! Люди-то вон. Можно ж. Работай свое. Будь. Саня, Саня, — бывало, эх! — Саня мой, ты гляди эвон камышинки-то как, веточки… гляди, какие словно суставчики у них, ноготочки листиками. Верно, мол, мы с тобою деток нарожаем, правда ведь, Саня? Нарожали! На Север, предложили когда, сама с ним упросилась, один думал. Едем! Едем! Чуть не в ладошки хлопала. Ой, ой, Саня, хорошо ж, чего, пошто немтун-то ты такой… А с мужиками пили — детей не было покуда, годить решили — и сам же, сам, дурило, ох, думбак-дуролом: давай, давай, Любушка, тяпни-хряпни за северну красивую жизнь! Морщилась, краснела, привыкнуть не получалось все, искусству обучиться. А разволнуется после, лопотать кинется, уведывать, — лопочет, всхохатыват, а следом в слезы опять, тоска. Ох, ох, доля-де наша, людская, злополучная. Всех, всех — расхлюпается — жалистно ей, всех до едина… Бабку поминет, маманю, собаку, что у них иголкою в хлебе подавилась. Как кхакала та да ребры сжимала, как она шоркала, Любка, ее ладошками своими… да…
Ждал автобуса после, на остановке. Домой ехать. Деревня неподалеку, вскорости окончательно совхоз их приокраиной заделается. Час пик минул, дачники проехали, велосипедик Светкин на заднюю площадку к стеночке можно. Дома ее, Любки, не обнаружится, надо полагать. Ночью придет. Саня, Санечка… Плакать начнет, обвинения разные строить. Ты, мол, — для отвода-то глаз — ты, мол, сам же во всем виноват, не любил меня, не голубил, а детей, дескать, девок, все одно она ему не отдаст! Раз — Светка, младшая, грудная еще была — он ее, Любку, побил. В те поры в борозде еще держалась при всем при том-то, соседи о втором ребеночке и насоветовали: ро́дите, дескать, второго, не до пьянки ей, Саня, будет, не до глупостей. И уж понадеялся. Год удерживалась. Год! Молоком Светку откормила, и все. Не оберег господь. Готовая пришла, в забор оперлась, лыбится стоит. У него и не выдержало. Дал. Рука тяжелая, пятаки гнул (не хвастал, знал — попробовал как-то раз), а тут со всей силы. Убил, думал. Три недели из дому не выходила, фонарь в пол-лица наплыл. Нет, не пила, а ночью руку ему поцеловала: правильно мне, Санечка, так мне! Сердечно уважаю, мол, я тебя, и прости-прости меня, змеюку подколодную. Ты мужик у меня лучше нету, ох, повешусь я вскорости от такой твоей хорошести. Бей, бей, мол, меня! Он ей все на ту пору простил. И то, и то. Сам утешал. Ффу. По голове, по волосьям ее гладил. Целовал.
— Наладил? — обняла Светка за штаны его, прилепилась, любит папку, соскучилась. Ручки тонкие, прохладные… грязные. Платье от старшей, от Татьяны, перешло, болтается, велико. А кто подгонит-подошьет, матери-то родимой нету!