Профессор, единственный в камере, не радовался переменам.
Неизвестное со зловещими именами "этап" и "зона" таило новые каверзы. А в коварстве зэковской жизни профессор убеждался ежедневно: большинство его естественных с точки зрения гражданина поступков вызывало скверные последствия. Казалось бы, что тут такого в том, что законопослушный подследственный вежливо стучит в дверь камеры и сообщает открывшему кормушку (дверцу в железной двери) надзирателю, что в камере появились клопы, которые, как известно, являются переносчиками сыпного тифа, а кроме того, нарушают санитарию пецинарного учреждения и создают определенные неудобства физическому состоянию жильцов камеры. Но все эти, такие логичные по мнению Дормидона Исааковича действия, вызвали у надзирателя реакцию совершенно неадекватную. Вместо того, чтоб принять заявление гражданина Брикмана к сведению и уведомить о беспорядке руководство, надзиратель в весьма нелестных выражениях отозвался о матери
Дормидона Исааковича (женщине, кстати сказать, весьма почтенной, а ныне покойной), высказал сомнение в совершенстве профессорской психики и физиологии, а в завершение ткнул профессора толстой связкой ключей в лицо, чем вызвал появление в районе левого глаза сильной гематомы, именуемой в просторечии синяком или фингалом.
Последнее время профессор старался не высказываться, а главное – соизмерять свои поступки с поступками окружающих. Он уподобился неопытному автомобилисту в незнакомом городе, который пристраивается в хвост чужой машине и следует за ней, стараясь не отстать. В качестве ведомого профессор совершенно инстинктивно выбрал афериста
Верта, хотя тот пугал его не меньше, чем привлекал.
Верт, пожалуй, был единственным заключенным, который понимал профессорскую терминологию, а порой сам озадачивал Брикмана заковыристой фразой. Но интеллект Верта был, по мнению профессора, каким-то извращенным, злым. Кроме того, профессора отпугивало неподвижное, будто совершенно лишенное мускулатуры, лицо Верта.
Именно из-за умения владеть мимикой, уважаемой в далеком прошлом индейцами, Верт и приобрел дополнительную кличку "Мертвый". Почему эту кличку употребляют вместе с существительным "Зверь", профессор пока не знал, но догадывался, что кроется за всем этим нечто страшное.
И все же Мертвый Зверь, он же Адвокат и Маэстро, притягивал
Дормидона Исааковича. А в качестве ведомого он вообще был вне конкуренции, так как с Вертом считались не только заключенные и надзиратели, но и руководящие чины тюрьмы. Профессор лично видел, как угодливо беседовал с Вертом грозный оперативный работник в чине старшего лейтенанта, кум – на жаргоне тюрьмы.
Узнав, что Верт едет на ту же зону в Сибири, куда распределен и он, профессор поинтересовался, не знакомы ли Верту условия содержания на той далекой зоне?
– Краслак,- сказал Верт, небрежно, – лесоповал, вагоностроительный заводик, питание дрянное – мужики мрут зимой, как мухи, кум Паша Батухтин – чудо в перьях, псих, как и ты, Бармалей, хозяин учится заочно на юрфаке. Сейчас он должен быть, так, да, конечно, – на четвертом курсе. Я ему курсовые делал, значит, если его еще не выгнали, без халтуры не останусь. У него сейчас как раз самые сложные дисциплины пойдут: уголовное и гражданское право, истмат и прочее. А я пока еще Адвокат.
– А меня куда пошлют работать, как вы думаете? – робко спросил профессор.
– Такого громилу? Конечно, на лесоповал. Или на нижний склад, бревна катать. Не боись, выводных в лесу по двойной норме кормят.
– Профессор смутно представлял себе такие комплексные понятия, как лесоповал или нижний склад с бревнами. В памяти проявилась единственная информация о лесоповале – отрывок из старинной картины, где партийный товарищ рубит лес, чтобы заготовить дрова для паровоза, везущего в голодную Москву топливо. Зрелище это не было утешительным: профессор не мог представить себя в заснеженном лесу с громадным топором, вгрызающимся в звонкие от мороза стволы столетних сосен.
Но долго скорбеть профессору не дали. Загремели засовы, осужденных прогнали коридорами, обыскали, выдержали в отстойнике и запихали в огромную машину, которую накрыли сверху железной решеткой. По углам кузова сели автоматчики и этап тронулся. Решетка давила на затылки, сидеть приходилось почти на корточках, профессор трясся и завидовал тем, кто не имел такого внушительного роста, такого огромного тела.
К счастью, до вокзала было не так уж далеко, вскоре решетка поднялась и зэки начали спрыгивать на землю под звонкий счет конвоя, пробегать через коридор автоматчиков с собаками и садиться на корточки, между шпалами, держа руки на затылке.
Подогнали тюремный вагон и вся процедура повторилась: счет, коридор оскаленных овчарочьих зубов, блеск автоматов, вход в вагон.
Зайдя в купе, профессор вздохнул было облегченно, но тут же прекратил свой вздох, прижатый все новыми и новыми пассажирами.
Когда в купе было запихнуто 14 человек, железная решетка, заменяющая обычную дверь купе, с лязгом задвинулась, замок щелкнул, гортанный голос с сильным акцентом сообщил:
– Моя камер есть дванадцать джыгыт-бандыт.
– И почему в "столыпине" всегда черножопые в конвое? – раздался сверху спокойный голос Верта.
Профессор с трудом поднял голову, Верт приглашающе махнул рукой:
– Залазь, Бармалей, хорош там, внизу, мужичка из себя воображать.
Косить под психа и наверху можно, да еще с комфортом.
Под бдительным контролем Верта наверх залезло еще трое. После этого Верт снял две полки и положил их поперек верхних кроватей. В нормальном купе эти полки должны были выполнять функции багажных, сейчас они дали возможность пятерым этапниками разместиться на втором ярусе без толкотни. У открытого окошка, затянутого кокетливой решеткой, маскирующей истинную суть вагона, лежал Верт, профессор пристроился с ним рядом.
– Ты че окно занял? – спросил какой-то незнакомый осужденный
Верта, но его сразу одернули громким шепотом: "Очумел, это же
Мертвый Зверь!" и он сразу сменил тон, сказав:
– Извини, Адвокат, не узнал. А кто это рядом с тобой? Как-то он странно себя ведет?
– Бармалей, – ответил Верт, – деловой, но башня немного поехала, докосился.
И наступила в купе уютная, преддорожная атмосфера. Знакомились, комментировали, планировали. Профессора удивляло, как быстро, с зверинной чуткостью, распределились роли в незнакомом коллективе.
Каждый занял свое место, свою ячейку в сложном иерархическом делении зэковского общества. Лидеры были наверху, массы – внизу, а вожак – у окна. И профессор испытал горячую благодарность к Верту, взявшему его под свою опеку. Профессор уже знал, как быстро падают люди в этом обществе на самое дно и как трудно в нем вскарабкаться наверх.
Прошлые Гошины заслуги не долго могли оберегать робкого и наивного
Дормидона Исааковича, а внизу было плохо, очень плохо.
Неспешно постукивают колеса. Движется наш этап, набирает ход путешествие профессора в далекую Сибирь.
Приятным тенором поет в соседнем купе-камере какой-то зэк.
– Я так тебя люблю,
Люблю тебя, как брата,
В обьятья страстные
О, не зови – молю.
Тебе принадлежать,
Вот в жизни что хотела,
Об этом знаешь ты,
Как я тебя люблю.
Наивная, нескладная песня. Но будит она тоскливые и тревожные мысли у пассажиров "столыпина". Даже охрана притихла, прислуша-лась, не стучит коваными прикладами в железные двери-решетки импровизированных купе тюремного вагона.
– Я так тебя люблю!
Усталая, больная,
Пришла к тебе,
О, не гони – молю.
Пусть я преступная,
Но пред тобой чиста я,
Об этом знаешь ты,
Как я тебя люблю.
Потянулся профессор, повел мощными плечами, удивился в сотый раз мощи нового тела, пресек гнусное побуждение шкодливой руки почесать в паху, пресек монолог прямой кишки.
Конвоир черномазый у двери маячит.
– Эй, бандита, часы есть наручный, кольцо есть зелетой, деньги есть?
– У нас все есть, дубак нерусский, – отвечает с верху Верт.- А у тебя что имеется?
– Водка есть, слюшай, хороший водка. Одеколона есть. Светалана називается. Все есть.
– Баба есть?
– Баба много есть. Все моледой, карасивый. Только твой пусть сама ее просит. Крычи коридор, какой баба хочет? Я твоя маленький комната выводить буду с ней. Только палати дэнги.
– Гоша, поразмяться не хочешь? Я зэчек не люблю, они больно уж жадные и жалкие. Да и в тюрьме у меня этих лярв хватало.
– Как в тюрьме? Там-то откуда?
– Гоша! Коси, но знай меру. Будто ты надзирательниц за четвертак не трахал в изоляторе? Ты лучше отвечай по делу, я-то знаю, что ты в голяках, но займу на это святое дело.
Ой, как захотелось профессору заняться экзотической любовью с какой-то тюремной страдалицей, такой же отверженной, как и он. Ему представилась интимная тишина отдельного купе, бессовестные губы неизвестной женщины, могучая Гошина плоть добавила переживаний профессорскому мозгу и он робко кивнул, облизывая враз пересохшие губы.