Я понимал, что сейчас может произойти ужасное, непоправимое, и попытался сдержаться.
— Уже поздно, я шел тебя встречать… с девичника,— неожиданно язвительно сорвалось у меня с языка.
И тут ее словно прорвало. Она говорила мне такие гадости — не пересказать. Такой злой, возбужденной она, наверное, никогда не была. Но и я вел себя не лучшим образом. Вместо того, чтобы молчать и успокоить ее, сгорая от ревности и думая только об этом Мишеле, я спросил:
— Ты была с ним?
Она, словно поняв, что меня волнует, расхохоталась:
— А как же, Мишель — настоящий мужчина! Не такой слюнтяй, как ты!
Как кипятком ожгли меня ее слова, и я ударил ее. Наверное, ударил сильно, потому что она упала.
Ленечка поперхнулся, закашлялся, но никто не прервал молчания.
— Затмение прошло у меня так же внезапно… Я склонился над ней… Она не дышала. Я решил, что убил ее. Поднял на руки и побежал к дому. Когда я внес ее в комнату и положил на кровать, я уже знал, что надо делать… пойду в милицию и заявлю, что убил человека. Когда я был уже у двери, послышался стон. Я кинулся назад: она очнулась… Плача, я целовал ее мокрое лицо и шептал: «Галя, милая, что я наделал!»
Она вдруг прошептала разбитыми губами: «Солнцев, ты сволочь…» — и стала громко звать маму…
Ленечка надолго замолчал.
— Ну и скотина ты, Солнцев,— вырвалось у Нуриева.
Но Ленечка ничего не ответил, памятью он сейчас был в той жуткой ночи. Бородатый воспользовался паузой и включил свет: в комнатах уже было темно.
Неожиданно зазвонил телефон в кухне, и Солнцев ненадолго отлучился: звонила с дачи жена.
Только сейчас, слушая исповедь Солнцева, Нуриев поверил, что и Ленечка любил по–настоящему, но подумал и о том, как любовь эгоистична,— ведь Ленечка говорил лишь о своих страданиях, хотя избитой и изуродованной была любимая, где уж тут вспомнить о друге, который тоже любил ее.
Ленечка вернулся из кухни, прихватив из холодильника еще одну бутылку водки.
— Давай как раньше, как Чипига наливал,— сказал вдруг Нуриев и пододвинул бокалы. На душе у него было муторно.
Бородатый удивленно глянул на Солнцева, но Ленечка недрогнувшей рукой разлил на троих.
— Такую дозу разве что за любовь,— хмыкнул вдруг захмелевший толстячок.
— За любовь! — в один голос серьезно сказали бывшие друзья и подняли бокалы.
— Но ведь это еще цветочки, Раф. Дальше слушай. Тюрьмы, я думал, мне не миновать, и был готов понести наказание. Вот тут–то я вспомнил и про Чипигу, и про тебя. Думал, за что мне такая божья кара? Друзей, как у тебя, у меня не было, даже в такой тяжелый момент мне не с кем было поделиться бедой. Но что тюрьма, в которой я уже мысленно сидел! Я не представлял себе жизни без Гали. Однако все, как ни странно, обошлось. Не знаю, что уж она сказала родителям, но меня никуда не таскали. А вот жизнь наказала меня куда страшнее. Через несколько лет совершенно неожиданно я узнал, что она была на третьем месяце, и у нее тогда случился выкидыш. Я убил своего ребенка…
Ленечка смахнул набежавшую слезу.
— Летом она неожиданно для всех вышла замуж за одного из наших преподавателей, тот как раз получил по конкурсу вакансию в Ленинградском мединституте, и они уехали.
Так для всех и осталось загадкой, почему вдруг расстроилась наша свадьба; впрочем, большинство отнесло это на счет ее былой экстравагантности. Кто жалел меня, кто откровенно насмехался, но мне в ту пору было все равно. Я понимал, что заслуживаю более сурового суда.
Хочешь верь, Раф, хочешь нет, хотел наложить на себя руки, да духу не хватило. Но и на этом наши пути не разошлись.
Институт я закончил с отличием, и меня оставили на кафедре. Что можно сказать о тех годах без нее? Учился, работал. Через год меня с кафедры направили в очную аспирантуру в Ленинград. Журавлева — теперь она носит такую фамилию — закончила ту же аспирантуру и работала в этом институте. Разминуться мы не могли. Она по–прежнему была хороша, время, казалось, не коснулось ее совсем, а я уже тогда был почти седой. Седина появилась у меня в ту трижды проклятую ночь. Потом она как–то сказала, что из–за этой седины и потянулась ко мне вновь, пожалела меня. Встречались мы часто: то у меня в аспирантской комнатушке, то у нее дома,— муж ее подолгу бывал в научных командировках и экспедициях. Тогда я заметил, что она много курит и много пьет, а может, трезвым нам было трудно смотреть друг другу в глаза. Встречались мы как–то нервно, с надрывом, словно в последний раз. То, казалось, ссорились в пух и прах, а назавтра искали друг друга в аудиториях, то, только расставшись, ночи напролет говорили по телефону. Она говорила: хочешь — уйду от мужа? Я то соглашался, то малодушно избегал ее в те дни, когда что–то нужно было предпринимать. Ужас той ночи, как гранитный постамент, стоял между нами.
Сейчас мне кажется: три года прошли как один день, и, наверное, они были лучшими в моей жизни. Ничто будто не мешало мне принять окончательное решение: я ее любил, был свободен, но не получилось и на этот раз. Из–за моей нерешительности, моего малодушия. На прощанье мы снова здорово поскандалили, и она сказала: «Ты сломал мне жизнь, ты разрушил мою семью, ты ужасный человек. Но ты сломаешь жизнь и себе…» Сколько я слышал от нее ласковых, добрых слов, а помнятся только эти…
Ленечка опустил седую голову. Нуриев хмуро смотрел на него.
— Спасибо, что не врал, не изворачивался, не поливал ее грязью. Не бог тебя, Леня, покарал, это я долгие годы проклинал тебя со дна океана. Не знаю, значат ли что–нибудь проклятия друга в твоей жизни, но я проклял тебя, Солнцев.
— Ты, мой друг, мой единственный настоящий друг, проклял меня? За что?
— За нее, Ленечка, за нее…
— Ты что же, всерьез рассчитывал на что–нибудь после стольких лет разлуки, не имея ни профессии, ни образования? Ей ведь, когда ты вернулся с флота, было двадцать пять лет…
— Нет, Леня, я ни на что не рассчитывал. Еще на перроне, когда она пришла проводить меня и сказала, что будет меня ждать, я знал, что это конец, что я целую ее в последний раз. Я понимал: это судьба. Никогда ни в чем я бы не упрекнул ее… Но ты, ты — другое дело. Ты, мужчина, мой друг, как ты мог?.. Для Мебуки, Иванова, Петрова, Сидорова, любого другого я был чужой человек, они могли и не знать о моем существовании. Но ты–то знал, что я любил ее!
— Любил? — устало переспросил Ленечка.— Нет, любил, страдал, сломал себе жизнь — я! Тебе первому, как брату, я исповедался, открыл душу, а ты говоришь — любил… Что у тебя было с ней, какими страданиями ты заплатил за это? Да если хочешь знать, таких влюбленных, как ты, в нее было полгорода. И кто их помнит? — почти кричал, шагая по комнате, Солнцев.
— Эх, Леня, ничему–то жизнь тебя не научила. Всегда ты думал только о себе: о своей любви, своей боли, своих страданиях. Ты и о ней–то думал с оглядкой, куда уж обо мне. Ты говоришь, я ее не любил, утверждаешь, что у нас ничего не было и моя любовь ничего не стоит в сравнении с твоей. Что ж, давай выйдем на улицу и спросим у первых попавшихся людей, знавших меня: кого я любил в этом городе?
Рыжебородый как–то враз отрезвел и, видя, что страсти накалились до предела, вмешался:
— Ребята, да вы что, ошалели? Два друга, два солидных человека, не виделись двенадцать лет и сцепились из–за бабы. Она ведь вам обоим жизнь сломала, как я считаю, а вы слюни распустили, пьете за ее здоровье, копаетесь во временах царя Гороха. Давайте лучше выпьем и забудем. Я ведь тоже ее знал — ничего особенного, разве что чуть красивее других.
Нуриев беззлобно посмотрел на толстячка и с сожалением сказал:
— Эх ты, Лука–утешитель. Раз уж тебе все известно, так знай: мне она жизнь не сломала. Я благодарен судьбе, что знал ее, что она есть. Она — жар–птица, понимаешь, жар–птица! Тебе, борода, наверное, этого не понять, для этого ты слишком толстокож и рано заплыл жиром. А шеф твой, если раньше не понял, то теперь и подавно не поймет. Ну, что, Ленечка, вставай, пойдем искать свидетелей тех давних дней?
Оба они были сильно возбуждены, да и выпили прилично — удержать их было невозможно. Толстяк нехотя закрыл за ними дверь. Они прошли к кинотеатру «Казахстан», но, несмотря на то, что успели к началу сеанса, знакомых здесь не оказалось. Заглянули в ресторан, летнее кафе, но людей, знавших их в молодости, не встретили. Солнцев вспомнил тех, кто живет в городе и имеет телефоны, и они стали названивать из автомата, но никого не оказалось дома: одни были на даче, другие — на рыбалке, третьи — в отпуске. Когда они отчаялись и решили бросить эту затею, Солнцев вдруг вспомнил про Ларина. Они как раз проходили мимо парка и услышали музыку, доносившуюся с танцплощадки. Ленечка знал, что один из братьев Лариных оставил медицину и играл на танцах и в ресторане.
Они купили билеты и пробились к высокой эстраде. Нуриев узнал Мишку Ларина сразу: в белых джинсах, ярко–голубой, отливавшей блеском рубахе, он извивался у микрофона, бросая в него отрывистые чужие слова, от которых в экстазе заходилась молодежь вокруг, а пальцы его в тяжелых перстнях рвали струны полыхавшей огнем роскошной бас–гитары.