Денисьева встала, отошла в угол, где висела маленькая иконка и принялась молиться, истово нашептывая слова, обращённые к Всевышнему. «Боже, прости меня, грешную».
Но Тютчев, на самом деле, не дремал. Сквозь неплотно сомкнутые веки он видел расплывающуюся фигуру Лёли, слышал её тихий, как журчание ручья, шёпот и чувствовал себя капризным, эгоистичным мальчишкой, с которым все носились, оберегали, покой которого лелеяли. И почему он не такой как все? Почему так легко влюбляется и так же быстро охладевает?
В прошлом году, когда она особенно горячо настаивала на его разводе с Эрнестиной Фёдоровной, он обманул её самым грубым образом, сказав, что женат в третий раз, а на четвертый брак церковь согласия не даст. Лёля была очень религиозна, и он не сомневался, что церковный запрет для неё будет непреодолимым.
Ему до сих пор неприятно за тот тяжёлый, неискренний разговор, он ведь соврал любящей женщине. Но что ж оставалось делать в его положении? Что предпринять? Всерьез разводиться? Но ни тогда, ни сейчас он на это бы не пошёл. Даже после рождения дочери от Лёли.
Чего греха таить, у него нет-нет, да и закрадывались осторожные, трезвые мысли: а вдруг это ненадолго, вдруг, через месяц, через три, через год, они расстанутся. Такое уже бывало с прежними его увлечениями – романы в светском обществе столь же быстротечны, как Нева, стремительно несущаяся мимо гранитных берегов.
К тому же, у него, у Тютчева, до сих пор была тайна, которую он не доверял никому, и только Щука знал о ней. В одном из заграничных путешествий, когда Тютчев исполнял миссию дипломатического курьера, он завел интрижку с некоей девушкой низкого положения – белошвейкой или гувернанткой. Звали её Гортензия Лапп и, кажется, она была швейцаркой.
Он, конечно, хотел быстро покончить с этой ненужной связью, но Гортензия забеременела, и ему пришлось перевезти её в Россию, в Петербург. Здесь она родила мальчика, названного Николаем. Потом еще одного – Дмитрия. Но всё это случилось до Денисьевой. Да и привязан он к Гортензии особенно не был – только давал деньги на содержание, чтобы хоть немного чувствовать себя порядочным человеком.
Тютчев уже полностью открыл глаза и задумчиво смотрел на молящуюся Лёлю.
Она храбрится, хочет показать себя сильной. Но он-то знает, что она слаба – все женщины слабы, а женщины, не защищенные мужниной спиной, его силой и авторитетом, слабее вдвойне. Её большие глаза, хотя и полны любви, но всё же не могут скрыть от него правды – она страдает по-настоящему. Но что можно здесь поделать? Он поэт и потому тоже слаб.
Ему было её жалко, и он точно знал, что Лёля жалеет его. Они жалели друг друга, словно люди, жизнь которых не удалась, словно два глубоко несчастных человека, которые сошлись вместе только ради того, чтобы помочь друг другу и поддержать в трудную годину.
Но это не было правдой, ибо они были счастливы по-своему. Каждый из них мог дать другому то, что у него имелось в избытке – Лёля дарила любовь, а он дарил ей своё внимание и, конечно, стихи. Хотя она была к ним достаточно равнодушна. Но это единственное, что оставалось в его силах – писать стихи и посвящать ей.
Он недавно написал такие строки:
Не раз ты слышала признанье:
«Не стою я любви твоей».
Пускай моё она созданье —
Но как я беден перед ней…
Перед любовию твоею
Мне больно вспомнить о себе —
Стою, молчу, благоговею
И поклоняюся тебе…
– Лёля! – воскликнул Тютчев, порывисто поднимаясь и скидывая ноги с кушетки на пол, – Лёля давай прогуляемся по Неве. Поедем немедленно.
Оторвавшись от молитвы, Денисьева с недоумением посмотрела на него, всё ещё находясь во власти общения с богом.
– По Неве? Сейчас?
– Да, да, – с горячностью заговорил он, шаря рукой по сукну стола, чтобы нащупать очки, положенные туда Лёлей, – именно сейчас. Я должен что-то сделать для тебя, показать всем, что мне наплевать на людской суд.
– Но зачем? Что ты хочешь доказать?
– Мне нечего тебя стесняться! Пусть другие стесняются. Наплевать! Поплывем по Неве, поедем в Павловск, в Царское – всё равно куда, чтобы все видели.
На глазах Лёли выступили слезы, она прижала руки к груди.
– Я не хочу от тебя никаких жертв. Для меня достаточно того, что ты меня любишь.
– Да, да, вот именно! Я тебя люблю и хочу доказать свою любовь.
Письма к жене
«Что же произошло в твоем сердце, если ты стала сомневаться во мне, если перестала понимать, перестала чувствовать, что ты для меня – всё и что в сравнении с тобою все остальное – ничто? – Я завтра же, если это будет возможно, выеду к тебе. Не только в Овстуг, я поеду, если это потребуется, хоть в Китай, чтобы узнать у тебя, в самом ли деле ты сомневаешься и не воображаешь ли ты случайно, что я могу жить при наличии такого сомнения? Знаешь, милая моя кисанька, мысль, что ты сомневаешься во мне, заключает в себе нечто такое, что способно свести меня с ума»22.
Тютчев отложил перо в сторону, закончив письмо к Эрнестине в Овстуг, протянул руку и закрыл крышку тяжелой металлической чернильницы с фигурой Гёте сверху. Этой вещью он дорожил, привез её из Мюнхена. Гениального Гёте он не знал – тот жил в Веймаре, а Тютчев служил по дипломатической части в Мюнхене. Но вот с его невесткой Оттилией он всё же познакомился, попав в Веймар уже после смерти автора Фауста, и захаживал в её в дом.
Вернувшись от Лёли домой, Тютчев сел за широкий стол возле окна, откуда бил полуденный жар, долго и мучительно писал, подбирая слова. Письмо давалось ему с трудом, и оно было не первым, где он признавался в своём бессилии покинуть Эрнестину Фёдоровну.
Он смотрел на исписанный лист бумаги, на строчки, содержащие нежные, чувствительные слова к жене, призванные скрыть всё, что бурлило и клокотало в нём последнее время, и чувствовал, что балансирует на тонкой грани правды и лжи. Не намереваясь делать выбор между двумя женщинами, он, по сути, признавался в любви им обеим. Однако, на самом деле, Тютчев мог всё, кроме любви: мог обольщать, боготворить, преклоняться, мог молиться на богинь во плоти. Полюбить же казалось ему сложным делом.
Страсть, которая часто вспыхивала подобно яркой комете, особенно в молодости, могла заменять на первых порах любовь, создавать её видимость, но физическое влечение угасало довольно быстро. И что же оставалось после? Обожание, духовный восторг, платоническое любование совершенными женскими формами, как любуются формами античных скульптур?
Так было, по крайней мере, раньше; женщины, чувствуя его охлаждение, относились к Тютчеву с понимаем, ведь поэтическая натура всегда пребывает в грёзах, а значит к ней не предъявишь особенных требований. Его метрессы отступали, покидали поле любовного боя, признав поражение, отступали все, но не Лёля. Она не желала смиряться с отчуждением любимого, её Боженьки. Он чувствовал, что она вновь и вновь старается возбудить в нём любовь, не отпуская в заоблачные выси, заставляет жить полной и насыщенной жизнью здесь, рядом с ней.
Её жгучие соблазнительные глаза, когда она лежала на постели в одном пеньюаре с распущенными волосами и, слегка улыбаясь, смотрела на него, возбуждали былую чувственность. А ещё жаркое, зовущее тело, её горячие, гибкие руки.
Сладок мне твой тихий шепот,
Полный ласки и любви;
Внятен мне и буйный ропот,
Стоны вещие твои.
Тютчев не мог выкинуть этих волнующих картин из головы.
«Как сладострастный старый сатир», – подумал он о себе с горькой иронией и уголки его тонких губ, с которых обычно сыпалось столько острот, печально опустились, а глаза же на минуту повлажнели.
Солнечный столбик пыли медленно поднимался к побелённому потолку. Плотные зеленые шторы из тяжелого габардина едва пропускали дневной свет, который пробивался сквозь широкую щель – Щука оставил её, чтобы в комнату проникало хоть немного воздуха, пусть прогретого, пусть липкого, но всё же…
Однако шторы не колыхались. По лицу стекали капельки пота и, поднеся платок ко лбу, Тютчев вытер его, а затем пригладил рукой торчащие вихры седых волос, ощутив их теплоту и влажность. Жарко. Тяжело. Душно. Голова горела.
Он скинул с себя домашний халат, оставшись в панталонах с подтяжками и белой рубашке. Вообще, он любил жару – его часто видели на скамейке возле дома купца Лопатина на Фонтанке, где он снимал квартиру, читающим газету. Он грелся, размякал, подставляя солнцу лицо и щурясь на ярком свету. Но сейчас, этим летом, на которое выдалось столько переживаний, связанных с ним самим и его женщинами, жара совсем не радовала.
Мысли Тютчева вновь вернулись в Овстуг, и сразу припомнилась родная усадьба в Орловской губернии, широкие зеленеющие поля, маленькая прохладная речка Овстуженка. Там, по бескрайним просторам носился озорной свежий ветер, овевая его землю, его самого, его рощи и леса. Там он рос, впитывая в себя природу, как впитывает влагу полевой цветок на заливном лугу.