Мужики ахали, почесывались, одобряли Сваакера и все доискивались до настоящего секрета: каков состав жидкости, которая сваривает молотый кремень в сплошной каменный жернов. Но Сваакер посмеивался.
Когда подсохли и укатались дороги, жернова начали возить на станцию, и такого ада, какой подымался на погрузке многопудовых камней в телеги — с криком и руганью возчиков, ржаньем непривычно заложенных лошадей, с треском колес, осей, оглобель, — такого кромешного ада деревня не видывала никогда.
Сваакер потирал руки. Он исхудал, вытянулся, в его осанке появилась легкость мальчугана, он работал радостно и азартно, точно играл в бабки. Вставал он с зарею, в зябкой тишине осматривал свой завод, иногда забирался на камень подле става, думал, окоченело глядя на застылое пожарище восхода.
Однажды на рассвете Сваакер услышал далекие удары топора. Казалось, что они доносятся из деревни, срастаясь в слитный гул, плавно колеблющийся в небе. Но за этим гулом Сваакер различал короткие, обрывистые стуки, которые падали где-то в конце плотины. И он кинулся туда. Он бежал, пригнувшись, прячась за насыпью плотины, низинкой, поросшей лозняком и крапивой, бежал бесшумно, огибая кусты, останавливаясь, напряженно слушая топор, словно подкрадываясь к токующему глухарю.
На плотине какой-то мужичонка, стоя спиной к Сваакеру, подрубал крайнюю ветлу. Он уже кончал свое дело, топор выкалывал из глубокой зарубины в стволе матовую, сырую щепу, и она, падая, подпрыгивала на укатанной твердой земле. Сваакер тихо перебежал через плотину, спрятался за стволом соседней ветлы, вынул из кармана плоский черный наган и спокойно подошел к мужику. Он навел оружие в лицо порубщика, когда тот занес над головою топор для удара по дереву.
— Добрый утро, Аким, — сказал Сваакер.
Аким метнулся, уронил топор, потом выпятил растопыренные пальцы на мельника и застыл.
— Сейчас совсем рано, а ты уже на работе? — не торопясь и не отводя револьвера, говорил Сваакер. — Подымай твой топорик и давай мне. Ну, не бойся, мой милый дружочек!
Аким нагнулся, боязливо протянул топор Сваакеру. Руки его дрожали, он был бледен, мелкая россыпь серых веснушек проступила на его щеках, и только теперь стало видно, как этот человек изможден и слаб. Он вдруг рухнул на колени и взвыл по-бабьи:
— Не погуби-и, Вильян Иваныч!
— Зачем погубить? Я вовсе не такой злой, — ласково ответил Сваакер, наставляя револьвер к Акимову носу. — Я совсем добрый, ты — тоже совсем хороший, и все будет хорошо. Ты только будешь говорить мне, кто тебя научил так прекрасно порубить дерево? Может быть, еще ты скажешь, кто порубил липки у Бурмакин в парк? А?
— Попутало, Вильян Иваныч, был грех!
— Кто путал? Зачем Аким порубил?
— Сильно вы тогда в доме шумели, попутало посмотреть — услышите аль нет, как кряж валится.
— Аким хотел делать маленький шутка? А?
— Отпусти, Вильян Иваныч, не погуби!
Сваакер дотронулся стволом нагана до лба Акима. От леденящего прикосновения металла Аким вскрикнул, испуг подкосил его, он стал биться головою оземь. Сваакер заговорил обрывисто, больше обычного ломан язык. Его голос твердел, лицо стало квадратным, стеклянный глаз то вылезал, то подбирался в глазницу дрожавшими веками.
— Ты хотел платить Сваакер, потому что я не покупил твой кремешок? Но Сваакер сам продает кремешок! Сваакер может сейчас убивать Аким, и его будут благодарить в совет, потому что он убивал государственный изменник, который разрушал плотина — этот народный достояний! Если Аким но хочет, чтобы Сваакер нажимал собачку — вот, раз! — готово! — чтобы ты валялся на дороге, как собака, если Аким не хочет, он должен выбирать наказаний сам для себя! Говори, какой наказаний для себя ты сам выбирал? Ну?
— Делай что хочешь, не погуби! — простонал Аким.
С мельницы грузно донесся шум пущенной и а колесо воды, Сваакер прищурился, рот его дрогнул улыбкой, он быстро сказал:
— Сваакер задумал! Ты будешь немного купаться, делать себе маленький ванна. Вставай!
Аким поднялся. Сваакер толкнул его вперед, навел ему в затылок наган, и они пошли так, под недвижным навесом ивовых крон, вдоль плотины к мельнице.
Там, стоя над буковищем и командуя зажатым в кулак револьвером, Сваакер велел Акиму спуститься под обрыв, залезть в воду, стать под колесо и не сходить с места, пока не будет разрешено. Полюбовавшись на Акима, который корчился от холода и непрерывных тяжких ударов водопада, Сваакер погрозил ему и ушел на работу.
Через четверть часа камнебои вытащили обессиленного Акима из буковища жердями и дали ему переодеться…
Так весело начавшийся день омрачился печальным событием.
После обеда на Трансвааль возвратился Иван Саввич Бурмакин. Ои пришел пешком, вид его был жалок, Анна Павловна от неожиданности и состраданья лишилась чувств. Иван Саввич сразу слег, с него успели стащить только сапоги, и он лежал на постели жены грязный и встрепанный, с крошечным, лилово-серым от пыли лицом.
Сваакер шумно вошел в комнату. Он приготовил приветственную речь, напыжился, чтобы начать ее торжественно, но, взглянув тестю в глаза, выпустил из груди весь воздух и ушел.
Во дворе он обозленно гонялся за собакой, которая упрямо возвращалась к дому и, задрав морду, выла протяжно и жалобно. Но его скоро позвали в комнаты.
Иван Саввич, высоко подняв нижнюю челюсть с острым седым клинышком бородки и неловко упираясь в подушку затылком, безжизненно пробормотал:
— Поручаю вам… Вильям… свою жену… мать Надюши… дай бог… простите…
Вильям Иваныч опустился на колени в изголовье постели, сжав голову руками, и внезапно заголосил, причитая по-деревенски:
— Ми-лый ты мой те-стюш-ка, на ко-го ты…
Тогда Надежда Ивановпа быстро подошла к нему, схватила его за плечи и обернула к себе. Ои поднял голову. Его встретил чужой, давящий взгляд непривычно горевших глаз жены. Он хотел изумиться, но она просто приказала ему:
— Перестаньте ломаться. Подите воп.
Он был так поражен, что тотчас поднялся и вышел на цыпочках.
Минуту спустя приват-доцент Бурмакин был совершенно безразличен к Москве, университету, к деревне, Трансваалю, и седенький клинышек бородки казался нарочно приклеенным к его маленькому запыленному лицу…
Вильям Сваакер легко настоял, чтобы покойника похоронили на островке посредине пруда, в тени круглой ивовой кущи, похожей на погост.
— Я хочу всегда иметь могилка мой родной тестюшка перед глаза! Выходил па бережок, посмотрел, поплакал, и стал сразу немножко полегче!
Он наскоро выстроил плот, украсил его ветвями ельника, плотники вырубили громадный крест, починили лодку.
Гроб внесли на плот мужики. Вильям Сваакер накрыл его покрывалом, взял крест, и плот медленно отпихнули от берега. С гробом плыли Сваакер, толкавший илот шестом, и дьячок, который стоял впереди покойника, лицом к островку.
На лодке ехали жена и дочь Бурмакина, двое рабочих с. заступами и деревенский батюшка. На нем была малиновая риза в серебряных крестах, плисовая камилавочка. Из осторожности он придерживался за нос лодки левой рукою, стоял согнувшись и неловко помахивал кадилом, перехватив его покороче. Реденький дымок ладана нехотя тащился по воде, следом за лодкой. Приученным голоском попик заводил:
— Во блаженном успении… пода-а-аждъ… сохрани ому в-е-е…
И па плоту дьячок с Впльямом Сваакером подхватили:
— Ве-е-ечная па-а…
Перед тем как подплыть к острову, Сваакер на минуту перестал работать шестом п произнес мечтательно:
— Я видал такой печальный картина, который назывался Остров Смерть. Вот как теперь. — Он обвел рукою плавучую процессию, остров и приложил к глазам ладонь.
Крестьяне, толпившиеся на берегу, следили за похоронами с угрюмым любопытством. Они знали об истории с Акимом, и в их представлении Сваакер приобрел какую-то новую, опасную черту.
На поминках по Бурмакину, подвыпив и развеселившись, мужики пристали к хозяину:
— Нет, ты без утайки, Свёкор! Как же это выходит: в бога ты, говоришь, не веришь, а на могиле пои какой крест воткнул? Ты скажи!
— Это я делал, чтобы мой милый тестюшка но вставал из могилка! — объяснял Сваакер, грозя пальцем в сторону островка. — Я буду еще класть один большой плита, тогда будет совсем крепко!
Тут кто-то из мужиков сказал про Сваакера:
— Свят, свят, будто просвира, а поди укуси его он каменный!
Так и пошло ходить по уезду новое словцо о Вильяме Иваныче: каменная просвира…
После смерти отца Надежда Ивановна больше, чем прежде, замкнулась, холодное безразличие ко всему странно овладело ею, она как будто не жила на Трансваале. Анна Павловна непрерывно плакала, теряла остатки уважения к зятю, попрекая его всеми несчастьями, так что вскоре он решился на оправданный опытом шаг.