Были и женщины средних лет, плохо одетые, повязанные черными гипюровыми платками, похожими на узкие шали. С собой они приводили детей. Детей ставили в первый ряд - к самому амвону. Эти дети, словно приведенные в город из дальних сел, отличались от тех, с которыми я училась. А может, они робели.
Время от времени попадались и странные фигуры, одетые с каким-то сумасшедшим шиком. Мне запомнилась одна, приходившая особенно часто: широкополая шляпа под вуалью, длинная юбка, торчащая из-под крепко перехваченного в талии пальто, пестрая шапочка, украшенная вязаными розами. Подобно старухам, она приходила одна, стояла особняком, подчеркнуто не сливаясь с народом. Я думала: так и я. Однажды, выхватив ее из толпы, я представила: как, собираясь на службу, она наряжается перед зеркалом.
Мужчины были редки. Конечно, старики нет-нет да и встречались, но их фигуры как-то терялись среди старушечьих. Молодых было видно сразу. Чем-то похожие на Родиона Раскольникова, они носили бородки и темные долгополые пальто. Эти не внушали доверия - про себя, невесть почему, я прозвала их террористами.
Привыкая раз от разу, я скоро переставала замечать окружавших и принималась думать о своем. Тем временем служба шла чередом. Невидимый хор все чаще вступал из глубины балкона. Хор опевал слабые священнические голоса. Заслышав нужное, прихожане крестились согласно. Взгляды священников постепенно собирались. То коротко и властно взглядывая на прислужников, то опуская глаза в поклоне, они привычно перенимали нужное друг у друга из рук. Иногда отдавали в руки безмолвных прислужников, чтобы те отложили в сторону, и эти короткие передачи завершались быстрыми мимолетными поцелуями, с которыми прислужники склонялись к отдающей руке. Вскоре наступала минута, когда из боковых врат выходили иподиаконы, несшие в руках высокие свечи. Вслед за ними - из царских - выступал архиерей. Двух- и трехсвещия, перекрещенные в воздухе, восходили над толпой. Огромные свечи медленно клонились к предстоявшим, и им навстречу, долгой волной, начинавшейся от нефа, опускались головы - под благословение. До последней секунды не отводя глаз, я ловила миг, когда свечи, достигнув самой высокой точки, начинали крениться в мою сторону, и тогда я кланялась. Стоя в поклоне, я слушала сердце, полнившееся теплотой. Теплота восходила к давним временам, которых я не застала. Вечные слова красоты и истины омывали мою душу, встававшую из поклона.
Вслед за дьяконом выходили служки с металлическими кружками и углублялись в ряды. Звон собираемых монет отдавался во всех углах. Я клала и свою лепту.
Тихо, никого не тревожа, я выбиралась по стенке и, в последний раз перекрестившись, уходила домой. Спускаясь в метро на Сенной (подходя, я всегда вспоминала, что прежде здесь была церковь, которую взорвали вскоре после моего рождения), я глядела на людей, поднимавшихся мне навстречу, и думала о том, как сильно они отличаются от оставленных в храме. Различие было таким явственным, словно перед моими глазами, с перерывом в полчаса, проходили два народа, населявших разные страны. Ясно видя это различие, я еще не умела определить его словами, а потому пользовалась Митиным словом - раскол. Усталость и простоватость была написана на лицах моих случайных попутчиков. Держась за поручни, они медленно двигались мне навстречу, не замечая никого вокруг, словно мысль о скором возвращении домой поглощала их целиком. Изредка взглядывая на тех, кто двигался навстречу, они отводили невидящие глаза. Некоторые, стоявшие парами, перебрасывались короткими словами, и это движение губ, произносивших неуловимое для моего слуха, напоминало короткие разговоры священников, вступавших на амвон. И те, и эти говорили о своем, что не касалось посторонних. В один из дней я вдруг подумала, что соборные священники похожи на случайных людей, поднимающихся мне навстречу. В простоватой обыденности их лиц не было и следа той сосредоточенной истовости, которая была написана на лицах прихожан. Усмехнувшись, я сказала себе, да, уж если делить на народы - и пассажиров, и священников я отнесу к одному. Вернувшись домой, я поделилась своими наблюдениями с мужем. Враждебно прищурив глаза, он взялся мне возражать в том смысле, что мои наблюдения незрелы и поверхностны. Нельзя судить о внутреннем состоянии людей по их лицам.
Это утверждение удивило меня. Раньше, приводя литературные характеристики героев, он напирал на описание внешности. "Прежние писатели относились к лицам с особенным вниманием, взять хоть Достоевского: скупой и точный штрих - и, кажется, образ готов. Современные этим порядком пренебрегают". Теперь, словно отказываясь от литературных суждений, он произнес длинную речь, из которой следовало, что священники глубоко переживают каждое слово службы, для меня же - человека случайного - многое из того, что происходит в церкви, остается закрытым. Снова, как в дни моего рискованного крещения, мне предлагалось научиться видеть другое - то, что крылось под оболочкой: в глубине.
Я пыталась объяснить ему, что в этой усталой простоватости не вижу ничего дурного. Вспомнив о своем, я призналась, что мне приятно считать священников обыкновенными людьми, которые обсуждают друг с другом семейные дела. Не умея выразиться яснее, я говорила о том, что в этой обыденности больше надежды и покоя, чем в сияющей и рассерженной истовости. "Да, может быть, я чего-то не вижу, но их сияние - оно тоже застит, мешает им видеть меня". - "Священник не психоаналитик, тебя ему видеть незачем", - муж объяснял, что священник и не должен, он и говорит-то не от себя. "Знаешь... - Мысль, пришедшая мне в голову, поразила меня: - Тогда я вообще не пойму, зачем: если не от себя, если меня не видят - мне-то зачем идти? Я могу и напрямую". - "Такие, как ты... Те, кто может напрямую, все эти ваши разговоры - блеф. Не выходит! - С каждым словом его раздражение крепло. - Может быть, таким, как ты, священник не нужен, но другим..." Другие поднимались по эскалатору мне навстречу. "Если эти другие однажды придут, они придут к обыкновенным священникам, - невесть почему, я говорила уверенно, - и именно с обыкновенными, - на этом я настаивала голосом, - со своими они найдут общий язык". - "Если твои обыкновенные придут, они придут не к священникам, а за ними", - муж сказал в сердцах. Он высказался неосторожно. Мне захотелось поймать его на слове - если так относиться к обыкновенным людям, как же можно надеяться на их исправление? Впрочем, муж и сам понял: "Ладно, это я так, обыкновенные ни при чем". "Вспомни, - возвращаясь к прежнему, я кивнула на стеллаж, - старец Зосима, не было никакого сияния - в его глазах".
Мой последний довод неожиданно возымел действие - муж полез за книгой. Я ждала терпеливо, пока он найдет. Судя по всему, мои слова подтвердились: полистав, он отложил недовольно. Кажется, Достоевский, на которого он любил ссылаться, на этот раз не убедил. Посчитав спор исчерпанным, я заговорила о женщине, украшавшей себя вязаными розами. "Если бы ты встретил такую на улице, у тебя не было бы сомнений, но там, в церкви... Этих женщин надо лечить". "Они и лечат. И этих женщин, и всех других", - прекращая разговор, он вышел из комнаты. Я помню, как он уходил тогда, помню его спину в проеме двери...Я очень ясно помню, как, не умея увидеть своего будущего, я подумала: уж ту-то, убранную розами, надо точно лечить в стационаре.
На следующий день я осталась дома и, вспоминая прищуренные глаза и весь разговор, показавшийся мне неприятным, не находила себе места. Поразмыслив, я поняла причину беспокойства. Она крылась в решительном нежелании мужа хоть в чем-то положиться на внешность. Само по себе это вряд ли могло внушить тревогу, однако за одной решимостью крылась другая: сам себя он выводил за рамки литературы, подталкивая к этому и меня. Надежный порт, где мы - в течение нескольких лет нашей общей жизни - стояли друг подле друга, сменился шаткой лодчонкой, в которой теперь я оставалась в одиночестве. Закрывая глаза, я видела - муж стоит на другом берегу и протягивает руку, но я - я не могла разглядеть его пристани, скрытой в темноте и тумане. Он уходил от меня все дальше и дальше, и, вглядываясь в туман, я чувствовала, как тревога, вошедшая в меня после крещения, крепла и возвращала к скрытому, к тому, в чем даже себе я боялась признаться.
Только через месяц я снова решилась съездить в Никольский.
С вечера, собираясь на литургию, я опять слушала Галича. С некоторых пор я делала так всегда. В моем сердце зрела странная и еретическая мысль: не умея различить новую пристань, я силилась - не отступаясь от литературы - найти другую, подходящую форму, способную стать временными мостками, ступив на которые, я прошла бы несколько шагов, приближающих к церковному невидимому. Проще говоря, мне хотелось соединить глуховатый голос моего прошлого, поющий под гитарный перебор, с другим, который казался его подобием. Каждый раз, слушая поминальные записки, поданные на ектению, я размышляла о том, каким образом подступиться к этому соединению. Требовалось найти еще один - решающий - признак (для выявления общности одной глуховатости мало), но мысль моя оставалась неясной и шаткой. Тогда я даже не знала того, что поминальные записки приносят в алтарь вместе с просфорами, и священники, поминая написанные в них имена, изымают из просфор частицы хлеба - одна частица за одно имя.