Лицо Толстого было совершенно особенное: его можно было принять за гранитный валун, тысячелетиями перекатываемый великими ледниками по земле и удивительным образом принявший форму человеческого лица с одновременно грубым и страдальческим выражением; лицо было безволосым; скулы, нос, губы, подбородок были словно сдвинуты со своих мест, голые надбровия выдавались вперед, а под ними шевелились, жили своей жизнью глубокие, темные, всегда блестящие от влаги глаза. Валун лица Толстого был таков, что ни один человек на земле не смог бы поднять и понести его.
Рыжеватые, клочковатые, словно пакля, волосы обрамляли это лицо, в волосах торчали огромные уши. Навсегда обветренные, потрескавшиеся грубые губы Толстого разошлись, и глубокий, сильный голос, словно гром, раскатился над головами людей:
– Здравствуйте, дети мои!
И в ответ, снизу раздалось вразнобой человеческое:
– Здравствуй, батюшка!
– Здравствуй, родной!
– Хелло, мту мкубва!
– Гамарджоба, дорогой!
Тяжело дышащий, смотревший все время перед собой, словно различающий лишь одну линию горизонта, Толстой опустил свои глубокие глаза вниз, на людей. Его взгляд встретился со взглядами смотрящих на него. Валун лица его треснул. Грубые, неровные губы растянулись улыбкой – кривой и по-детски беспомощной, словно это была гримаса готового расплакаться. Желтые, неровные зубы полезли из-под губ, как бивни исполинского животного.
Опираясь на посох, Толстой смотрел на людей, шумно дышал и улыбался. А за его сутулой, мокрой, исходящей паром на солнце и нагруженной коробом спиной двигалась, шумела, ползла разбуженная им река. Толстой оглянулся на нее, одобрительно тряхнул головой и пошел в село. Люди расступились, бежали рядом, не поспевая за ним. Ребятишки неслись, крича во весь голос.
Толстой шагал всегда одинаково широко и неспешно, отчего шаги его казались еще более великими и ужасными; слышно было, как сотрясается земля от них. На ногах Толстого были высокие унты, пошитые ему сибирскими староверами из четырех медвежьих шкур. При каждом шаге речная вода брызгами летела с них на толпу, солнце сверкало в водяных каплях, люди радостно смеялись брызгам, попадающим им на лица, словно вместе с рекой этот могучий человек будил и их самих, а они рады были этому и давно уж хотели проснуться.
– Толстой! Толстой! – кричали дети.
– Пришел, пришел… – повторяли взрослые, смеясь и радуясь.
Он же, в пять шагов преодолев пологий спуск к реке, вышел на околицу, перешагнул через плетень с наваленным за зиму сугробом, перемахнул огромную лужу и вырос посреди главной улицы села. Дворовые собаки, завидя и почуяв великана, залились лаем, и он слился с голосами людей. Опершись на посох, Толстой обвел улицу с домами взглядом и произнес:
– Счастье!
Голова его стала склоняться, плечи двинулись вниз; он поклонился и коснулся рукою снеговой каши большака. И люди села ответно поклонились ему.
Распрямившись, Толстой обвел всех взглядом, улыбнулся и произнес:
– Ну, где моя скамеечка?
– Там! Там, батюшка! Вон там! – закричали вразнобой голоса, и люди замахали руками и шапками в сторону лабазов.
Толстой глянул туда, вспомнил и зашагал, глубоко погружая посох в уже оттаявшую землю. Толпа бежала за ним.
– Вот и хорошо…вот и ладно… – гудел на ходу великан, дыша, как паровоз.
Возле рыбацких лабазов была площадь, снег на которой уже давно и заранее расчистили. Посреди площади возвышалась огромная, размером с деревенскую баню, лавка, сбитая из бревен. Это была “лавка Толстого”, ждущая его здесь каждую весну.
– Вот и скамеечка, – Толстой подошел к лавке, воткнул посох в землю, опустил руки и огляделся.
Селяне обступали его со всех сторон, образуя круг.
– Тепло, – произнес Толстой так глубоко и глухо, что все разом притихли.
– Тепло… – повторил он почти шепотом себе самому, переводя дыхание.
Народ молчал. Дети, бабы, мужики и старики смотрели на огромного человека. Не первый раз приходилось им видеть великана – большие люди заходили и в село, и на ярмарке в Астрахани бывали каждый год, а некоторые там и жили в своих огромных “доминах” с огромными женщинами, рожавшими больших детей. Но этот великан был не как все. Он был – Толстой.
В плетеном коробе за спиной у Толстого послышался звук, словно хрюкнул боров. Звук этот вывел Толстого и толпу из оцепенения. Люди зашумели и засмеялись. Толстой снова улыбнулся своей плаксиво-угрожающей улыбкой и стал стаскивать со спины короб. В коробе снова захрюкали.
Толстой снял свой короб, осторожно поставил на землю. И опустился на лавку. Бревна затрещали под его весом. Дети, стоящие впереди взрослых, совсем близко подошли к коробу и лавке, их крошечные по сравнению с ручищами Толстого ручки стали трогать короб и унты. Толстой распахнул мокрый бушлат, и все увидели его большой живот, лежащий на коленях. Из-за этого могучего живота он и получил свое прозвище – Толстой.
В коробе уже сильно захрюкали и завозились. Дети вскрикнули радостно.
– Рвется, торопыха, – прогремел раскатисто Толстой, протягивая свои длани к коробу. – Скуча-а-ал по ва-а-ас. Бранился!
Дети засмеялись.
Толстой стал вытягивать огромный деревянный клин из берестяного замка короба. Руки великана были покрыты ссохшейся, потрескавшейся кожей, испещренной шрамами; на левой руке не было указательного пальца, Толстой еще мальчиком отрубил его себе, когда батрачил на Урале у богатой китайской вдовы. Руки у людей – как и лица их, многое отражают в себе и могут рассказать о человеке. По рукам часто видно, что за человек перед вами – скупой или жадный, спокойный или настороженный, открытый людям и миру или закрытый, обороняющийся от мира, в котором он оказался. Как и у лиц, у рук всегда есть свое неповторимое выражение, и оно не связано ни с профессией, ни с положением в обществе. Это выражение особенно видно и понятно, когда человек протягивает свою руку другому человеку или же когда он делает своими руками что-то не для себя, а для других людей.
Огромные руки Толстого тоже имели свое выражение. Они были всегда раскрыты и редко сжимались в кулаки. Они появились на этом свете, выросли и окрепли для того, чтобы – давать. “Подходи ко мне и бери”, – словно говорили эти руки.
Вытащив клин, Толстой откинул крышку короба, запустил туда руку и как в ковше экскаватора вынул из короба маленького, размером с собаку, мамонта.
– Вылезай, лохмата-а-ай! – пробасил Толстой, и дети закричали, запрыгали и захлопали в ладоши.
Мамонт просунул хобот между пальцами Толстого и затрубил. Взрослые засмеялись, дети запрыгали.
Мамонт был размером с овчарку, весь покрытый буро-рыжей шерстью; тело его пропорционально соответствовало телу взрослого мамонта, разве что спина горбилась сильнее, а волосатый хвост почти касался земли; голова же заметно торчала над телом, и макушка топорщилась шерстью, что придавало зверю комический вид. Необычным было еще и то, что из-под хобота торчало не два, а три бивня: один – нормальный, большой, изгибающийся вперед размашистым полукругом, а два других – сросшиеся, кривые, не достигшие правильного размера. Маленькие глазки смотрели с выражением недовольного раздражения, втягивающий весенний воздух хобот поднимался и опускался, как бы не только нюхая, но и отгоняя от себя людей.
Едва мамонт отряхнулся, все дети и взрослые как по команде замолчали.
Мамонт фыркнул и вдруг запел дребезжащим, ни на что не похожим голосом:
– Love me tender, love me sweet, never let me go…
Толпа заревела от восторга.
Толстой поднял мамонта и поставил на крышку короба. Мамонт допел песенку до конца и хрюкнул.
– Во как, лохматай! – хохотнул Толстой, развел ручищи в стороны и хлопнул в ладоши так, что женщины и дети вскрикнули.
– Как живете-поживаете, дети мои? – спросил Толстой сельчан.
– Хорошо, батюшка! Живем, хлеб жуем! – раздалось в ответ.
– Добро пахтаете?
– Пахтаем, пахтаем!
– Зло пихаете?
– Пихаем, батюшка, пихаем!
– Душой говорите?
– Говорим! Говорим!
– На мир глядите?
– Глядим!
Он обвел их своим глубоким взглядом и произнес с таким облегчением, словно с могучих плеч его свалилось что-то очень тяжкое:
– Вот и хорошо.
Массивный подбородок его каменистого лица вдруг дернулся, губы задрожали. И он беззвучно заплакал, беспомощно подрагивая огромной головой. Но люди знали, что Толстой часто плачет, и в большей степени – от радости, поэтому никого не огорчили и не насторожили эти слезы. Наоборот – люди смотрели на плачущего Толстого все так же радостно, понимая, что эти слезы нужны и они такая же равновеликая часть этого могучего и доброго человека, приходящего в село каждую весну, как и его добрые, покрытые шрамами руки, громоподобный голос, кривая улыбка и широкая душа, готовая вместить в себя все человечество.
Мамонт на крышке короба похрюкивал и шевелил хоботом.