А в результате все это оборачивалась тем, что «брат Жак» никогда вовремя не звонил к заутрене…
Подобные недоразумения происходили часто, судя по тому, что в Клюни задавались вопросом: что следует делать, если по небрежности монаха-«будильника» братия разбужена слишком рано? «Все должны оставаться в постели до тех пор, – гласит текст, – пока не станет возможным читать при свете дня».
Затем изобрели механические водяные и песочные часы. В одном из писем, посланных из картезианского монастыря в Порте около 1150 года, сообщается о часах, которые заводили «в тот момент, когда можно было начинать читать». Эти часы показывали время до 18.30 – дневное время, а на ночь оставалось 10 часов. В целом сутки по этим часам длились 28 с половиной часов. И на самом деле, в те века привычно пользовались «часами» различной длительности, тем не менее все они назывались часами. Так, картезианский час соответствовал примерно 50 минутам современного часа, хотя такое сравнение является несколько смелым.
Герберт из Ориньяка, позднее ставший папой под именем Сильвестра II (скончался в 1003 году), скорее всего усовершенствовал именно водяные часы: он будто бы изобрел часы, которые «регулировались сообразно движению небесных светил». Однако сомнительно, чтобы это были именно современные часы с гирями, механизмом, балансом и ходом. Такие современные часы появятся только в XIII веке, когда для городских торговцев время станет равноценно деньгам.
Для монахов отсчет времени был очень важен, поэтому вовсе не удивительно, что они способствовали усовершенствованию часов. Искусство часовых дел, пишет Шмиц, имело наиболее ревностных попечителей в лице аббатств и в частности, что очень показательно, аббатства Форе-Нуар. Текст, примерно 50 года, под названием «Картина мира» восхваляет часы, которые днем и ночью отмеряют время «молитв, регулярность которых столь приятна Богу». Автор текста полагает (для того времени весьма передовая мысль), что лучше было бы исполнять все предназначенное в жизни, в том числе и вкушать пищу, «в установленный час», потому что «тогда проживешь дольше». Изобретение этого чуда приписывали Птолемею:
Именно он изобрел впервойДревнейший прибор часовой.
Таким образом, в XIII веке идея регулярности была тесно связана с монашеской жизнью.
Так протекают часы…
Так протекают часы, слагаясь в дни, а дни эти беспрестанно меняются в согласии с изменениями годового богослужения. Нет ничего более размеренного и однообразного, чем монашеская жизнь. Стать монахом – значит, отказаться от ритмов нашего времени, взять на себя обеты независимо от временных и интеллектуальных перемен.
«Посвященное время, – пишет профессор Луиджи Ломбарди Валлаури в необычайно насыщенной статье, – вечность, переживаемая во времени… Это „взвешенное“ время… По отношению к мирскому времени (к нашему времени) время послушания – это нечто тихое, спокойное, будничное. Поскольку я не располагаю будущим (по крайней мере, в том смысле, в котором мы его понимаем), то я весь в настоящем… я никуда не спешу… я в буквальном смысле не могу терять свое время…
И само время богослужения гораздо больше является продолжением знаменательных „времен“ сонаты или симфонии, нежели серии отмеряемых мгновений ньютоновского времени. Это время, в котором качество главенствует над количеством (я подчеркиваю)… это время… является живой сутью (или „силой“) изменений».
Используя более современную метафору, я могу сказать, что монашеское время по отношению к нашей жизни является тем же, чем джазовый свинг по отношению к метроному.
Повседневная жизнь монаха не есть повседневная в банальном смысле этого слова, в смысле монотонности. Нет, это драматичная жизнь в изначальном понимании этого слова, то есть активно переживаемая в различных и постоянно меняющихся ритмах, в которых заключены также и другие ритмы, как внешние, так и внутренние. В целом, вопреки расхожему мнению, нет ничего более далекого от пресловутого образа жизни типа «метро – работа – сон», чем монашеская жизнь.
Попытаемся проникнуть в эту жизнь. Первый большой этап – месса с ночными и дневными каноническими часами, чередование праздников – святых и Господних – с их октавами[9], «в коих оживают величие и таинство». Так протекает год, «квадрига мира», в ритме времен года, о которых Алкуин говорил, что зима – «изгнание лета», весна – «художник земли», осень – «житница года».
В основной ритм, содержащий почти растительный образ непрерывности жизни, вплетаются ритмы общей жизни: работа в разные времена года, события, возникающие в общежительной жизни, вроде прибытия паломников, путешественников, монахов; появление новициев; рукоположение священников; годовщина обращения того или иного монаха (цветок перед чашей старого монаха; отец-настоятель велит принести стакан вина тому, кто «родился»; этот обычай сохранялся еще полвека тому назад, и все монахи в глубокой тишине радовались этому событию). Затем течение дней болезни, кончина, погребение.
Ко всему этому присоединяются отмеченные этими же событиями, но, тем не менее, самостоятельные движения внутренней жизни, духовная брань – ведущаяся с переменным успехом борьба против природной немощи человека, против его слабостей и изнеможения. Нападения духов тьмы, но также часы радости и света, время внутреннего мира даже в самой борьбе. Возможность всеобщей победы коллективной и индивидуальной жизни монашества. Но победа никогда не бывает всеобщей, постоянной или гарантированной. А по мере того как эта жизнь требует усилий, превышающих обычные силы человека, возникает все больше предпосылок к поражению. И падение тем тяжелее, чем выше поставленные цели.
Но в целом, со всеми высотами и пропастями, с подчас очень тяжким грузом общежительного существования и требований послушания, монашеская жизнь – это радость, радость полная и совершенная. Надо быть очень наивным, чтобы с удивлением написать, как тот журналист: «За пятнадцать дней я ни разу не заметил премонстранта с очевидными признаками меланхолии». И далее: «Никогда я не знал людей более радостных, открытых, менее одиноких, чем эти „отшельники“ в келиях». Я могу привести свидетельство из собственного опыта: повсюду я встречал самую откровенную радость, внимание к любому человеку, сладость человеческой нежности. Какое же облегчение встретить людей улыбающихся, приветливых с самого утра, которые не считают себя обязанными, как многие наши современники, жаловаться уже за завтраком.
Еще несколько цитат, чтобы пояснить мою мысль. Вот отрывок из размышлений картезианца Гига: «Горе тому, для кого счастье и удовольствие имеют конец и начало». Еще один отрывок прекрасный и глубокий: «Лесные орехи и ежевика сами по себе являются лакомыми, а разве истина, хлеб – нет? поэтому любят истину и мир, а значит, Бога». И еще картезианский идеал, который я бы перевел следующим образом: «Беги от мира. Погрузись в тишину. Сумей достичь мира в душе».
Такой образ жизни, совершенно очевидно, не всем по вкусу. Гио де Провен сетует по поводу режима монахов Клюни (хотя Клюни был не самым строгим орденом):
Заставляли там меня, без вранья,Чтоб, когда я спать хотел,Я бы бдел,А когда я есть хотел,Чтобы зверский пост терпел.
Он настолько напуган одиночеством картезианцев, что даже готов отказаться от рая, если ему предстоит пребывать там в одиночестве:
Никогда б не пожелал, это точно говорю,Одиноким-одинешеньким быть в Раю.
«В драгоценный час смерти»…
Приор в сопровождении нескольких братьев навещает больного; если есть хоть малейшая надежда на его исцеление, то настоятель читает три молитвы. Когда же надежд на выздоровление нет, братья произносят три другие молитвы, и больной уже знает, к чему готовиться. Он читает «Исповедаюсь» Confiteor, если в состоянии говорить сам, если же нет, то это делает за него аббат. «Если отлетающая душа готова уже разлучиться с телом» (как гласит текст из Флёри), то братья расстилают власяницу на земле или на соломе, крестообразно посыпают ее пеплом и перекладывают на нее умирающего. Этот обычай распространен повсеместно (один только Бек составляет исключение) и нередко встречается даже у мирян.
Всех монахов предупреждают об этом при помощи трещотки, нужно, чтобы тут же собрался весь монастырь, незамедлительно оставив все дела и даже литургию, дабы все вместе сдержанно пели «Верую во единого Бога…» (Credo in unium Deum – Символ Веры).
Больной исповедуется аббату или приору, испрашивает прощение у всей братии за все свои прегрешения, совершенные пред ними и пред Богом, простирается перед собравшимися ниц, если нужно, поддерживаемый двумя братьями, или в мире лобызает их. Агония сопровождается особой символикой: пять ран Христа искупают грехи умирающего, происходящие от пяти чувств. Св. Эдмонд Кентерберийский, скончавшийся в 1240 году, приняв предсмертное причастие, омыл водой и вином пять ран Христа на своем распятии, которое служило ему утешением последние часы жизни, а затем осенил крестом воду, которой было совершено омовение, и благоговейно выпил ее… Дежурный монах помазал ему глаза, уши, нос, губы, руки, ступни ног, пах, поясницу и даже пупок, как пути проникновения греха. Поясницу, то есть почки, помазали потому, что они есть вместилище сладострастия у мужчин, как пупок – у женщин. Так, по крайней мере, считали монахи в Кентербери. Умирающий причащался Телом и Кровью Господними, устремив свой взгляд на крест.