12
Бабушка говорила, что, состарившись, стала бояться смерти. Не самой смерти, которая, должно быть, похожа просто на сон или путешествие, а того, что, как знала точно, она Бога обидела: Он дал ей в этом мире столько всего хорошего, а она не сумела стать счастливой — и вот этого Он ей никогда не простит. Она даже надеялась, что и впрямь тронутая, потому что иначе ей прямая дорога в ад. Она бы поспорила все-таки с Богом, прежде чем отправиться в преисподнюю. Сказала бы, что если Он создал человека вот таким, нечего рассчитывать, что человек этот будет вести себя, будто устроен иначе. Она и так изо всех сил убеждала себя, что эта ее жизнь и есть самая лучшая, а вовсе не та, другая, при мыслях о которой у нее заходилось сердце. Но было и за что попросить у Бога прощения от всего сердца: за кашемировое платье, которое дед купил ей в Милане и которое она порвала на эскалаторе, за чашку кофе, которую в первый год своего брака ставила в ноги кровати, как собачью миску, за дни у моря, которые пропадали впустую, потому что она только и думала, как на Поэтто, легко подпрыгивая на костыле, придет ее Ветеран.
И за тот зимний вечер, когда дед притащил домой мешок с зимней одеждой, неизвестно у кого одолженной, и стал звать в поход в горы Супрамонте, который организовали у него на работе для служащих солеварен, а у нее, хотя она никогда не была в горах, эта идея вызвала только непреодолимое раздражение и единственное желание — вырвать эту дурацкую одежду у него из рук и разодрать. Но он упирался и говорил, что настоящие сарды должны знать Сардинию.
Себе дед раздобыл уродливые спортивные ботинки и такой же уродливый толстый свитер, а для нее и сына — вещи намного лучше. Бабушка в конце концов нехотя согласилась и стала готовить бутерброды в дорогу, пока дед, обычно ей помогавший, почему-то грустно тренькал на фортепиано синьорин Долоретты и Фанни. Спать легли рано, потому что в пять должны были явиться в назначенное место, доехать до Оргозоло, подняться на Пунта-са-Пруна, пересечь лес Монтес, добраться до мегалитического кольца Довилино, пройти до Мамойады по горам, соединяющим Дженнардженту с Супрамонте. Всюду лежал снег, папа был вне себя от восторга, а дедушка сразу же стал стучать зубами: вся группа советовала ему согреться у камина в ресторане соседней деревни, съев равиоли, поросенка, зажаренного с картошкой на вертеле, и запив стаканчиком виноградной водки. Он упрямо отказывался. Сарды из долин и побережий должны знать сардские горы.
Монтес — один из немногих девственных лесов на острове, здесь никогда не вырубали вековых дубов; он стоял погруженный в тишину и засыпанный снегом по колено. Дед тут же промочил ботинки и штаны, но молча и не останавливаясь шагал вперед.
Шел он не медленнее других. Бабушка долго шла впереди, не вспоминая ни о сыне, ни о муже; потом, когда в долине показалось озеро Олади — ледяная гладь, будто перенесенная из сказочной страны в этот бесконечный одинокий простор, она остановилась, дождалась их и сказала:
— Смотрите! Смотрите, какая красота!
Потом они брели чащей пушистых дубов, где тонкие стволы, покрытые мхом, сплетаются в узоры, похожие на снежинки; бабушка захватила с собой несколько фантастически красивых листьев и собрала пучок тимьяна, чтобы дома варить с ним бульон. Поглядывая на свои изящные, подбитые мехом ботиночки, она сравнивала их с уродливыми ботинками деда, думала о том, что хорошо к нему относится, и жалела, что не любит. С тоской и болью она спрашивала себя, почему в любви, которой нет ничего важнее в мире, Бог устроил все так нелепо: ты из кожи вон лезешь, а ее нет как нет, а вот сейчас — ведешь себя как стерва, даже своего шарфа не предложишь, а он плетется за тобой по снегу, посиневший от холода, вместо того чтобы есть местные равиоли с картошкой и поросенка на вертеле, а ведь он так любит хорошо поесть. На обратном пути ей стало так плохо на душе, что в темном автобусе она положила голову ему на плечо и горько вздохнула.
На дедушку было страшно смотреть, казалось, что он промерз до костей.
Дома она набрала горячую ванну, приготовила ужин и с ужасом смотрела, сколько он пьет. Не больше обычного, но раньше она этого не замечала.
И все-таки ночью было прекрасно. Лучше прежнего. Бабушка, уложив папу, сидела на кухне в старом халате и нижней рубашке и задумчиво грызла яблоко. Дедушка закрыл кухонную дверь на ключ, чтобы ребенок не мог зайти, и началась их обыкновенная игра в бордель: он приказал ей снять халат и белье и лечь на накрытый стол, как будто она была его любимым блюдом, зажег плиту, чтобы она не замерзла, и принялся ужинать с этой божьей благодатью — легко касался ее, не пропуская ни одного уголка тела, и прежде чем что-нибудь съесть, даже вкуснейшую деревенскую колбасу, он проводил ею по бабушкиной киске — именно так это называлось в борделе. Она больше не рассуждала о любви и хотела только продолжать игру.
— Я твоя шлюха, — стонала она.
Потом дед облил все ее тело вином и слизывал, ссасывал его, особенно с ее масляной груди, бывшей его главной страстью. Потом он захотел наказать ее — то ли за то, как она вела себя в горах, то ли еще за что-то, деда всегда было трудно понять — и он вытащил из брюк ремень, заставил ее ходить по кухне по-собачьи и бил ремнем — но осторожно, стараясь не сделать больно и не оставлять следов на ее красивых ягодицах. Бабушка ласкала его под столом, взяла в рот — все это она уже научилась делать ловко, — но время от времени поднимала голову и спрашивала, хорошая ли она шлюха, сколько заработала, и никак не хотела прерывать игру в бордель.
После долгой игры дед закурил трубку, а она, как всегда, свернулась на своем краю кровати калачиком и заснула.
13
С Ветераном все было иначе: по ночам ее переполняло счастье от великого открытия, которое она сделала, и было не до сна; она любовалась им в блеклом свете ночи, и когда он вздрагивал, как будто слышал выстрелы или разрывы бомб на ломающемся надвое корабле, она легонько трогала его, и он в ответ притягивал ее к себе, поэтому даже во сне они не отдалялись друг от друга. Тогда бабушка набиралась смелости, делала себе норку в изгибе его тела, забиралась в нее и сама укладывала его руку так, будто он обнимает ее за плечи и кладет ладонь на голову: в этой новой для нее позе ей было так хорошо, что казалось невозможным предаваться такому бессмысленному занятию — спать, когда ты счастлив. Она даже стала думать: как же живут влюбленные? И возможно ли так жить? И не решают ли они рано или поздно, что надо все-таки есть и спать?
Черная тетрадь с красным корешком теперь принадлежала Ветерану; он читал ее с требовательностью учителя, за каждую орфографическую ошибку, повтор слова и прочее шлепал ее, взъерошивал волосы и требовал, чтобы она потом все переписала. «Не веерно, не веерно», — говорил он, растягивая «э», как делают в Генуе и Милане, и бабушка не обижалась — наоборот, ей это очень нравилось. И до дрожи упивалась музыкой, которую он напевал ей, изображая голосом все инструменты оркестра, а потом через какое-то время повторял, и она узнавала классические произведения и называла авторов; он пел ей оперные арии, подражая женским и мужским голосам, читал стихи — например, стихотворения своего школьного товарища Джорджо Капрони, которые бабушке особенно нравились, потому что переносили ее в места, где она никогда не была — в Геную, которая казалась ей похожей на Кальяри. Она была такой же вертикальной: когда подплываешь к городу, а бабушка однажды плавала на барже, кажется, будто дома построены один на другом. Ветеран, его приятель, бедняга Дино Кампана,[29] кончивший в сумасшедшем доме, — все они описывали город, похожий на Кальяри: темный, запутанный, загадочный и влажный, внезапно распахивающийся навстречу «средиземноморскому солнцу». И как бы ты ни спешил, ты задержишься у каменного парапета или у железной решетки и бросишь взгляд на ослепительное небо, море и солнце. А внизу — крыши, террасы с геранью, развешанное белье, агавы на склонах и люди, чья жизнь кажется сверху мелочной и суетной, но радостной.
Из всех бабушкиных постельных услуг Ветерану больше всего нравилась самая сложная, гейша. Потому что дед довольствовался перечислением того, что будет на ужин, а Ветеран давал задания посложнее: например, описать пляж Поэтто, или Кальяри, или родную деревню, или рассказать что-то о повседневной жизни, или о прошлом, или о том, что она чувствовала, сидя в колодце, — и задавал множество вопросов, и требовал подробных ответов. Так понемногу бабушка излечилась от своей немоты и с удовольствием говорила и говорила о белоснежных дюнах Поэтто, об их домике в бело-голубую полоску — бывало, приедешь туда зимой, чтобы посмотреть, не обвалился ли домик после шторма, а вход занесло горами чистейшего песка, так что если отойти к линии прибоя и оглянуться, то могло показаться, что стоишь посреди заснеженной долины, особенно в морозные дни, когда приходилось натягивать шерстяную шапку и варежки и дома стояли с задраенными окнами и дверьми. Только дома эти — голубые, оранжевые, красные, а за спиной двигается и дышит море. Летом приезжали соседи с детьми и везли на тележке все нужные припасы. У бабушки было платье с двумя расшитыми карманами и на пуговицах спереди, специально для купания. Мужчины, когда приезжали на выходные, ходили в пижамах, махровых халатах и все поголовно накупили себе темные очки — даже дедушка, который всегда считал, что их носят только те, кого ta ganʼe cagai.[30]