Этот город, бывший когда-то губернским, увидел вещи неожиданные и странные. Топить было нечего и ездить из конца в конец не на чем. К весне людям стало нечего есть. Около года Марья Петровна играла в оркестре железнодорожного клуба, куда пристроил ее один, неравнодушный к ней инженер. Потом она поступила на службу — опять-таки с его помощью — в райпрофобр, и музыку вовсе пришлось бросить. На третий год она вышла замуж все за того же инженера, перестала служить, стала рожать, кормить, стирать.
Жила Марья Петровна все в том же небольшом доме с флигелем (в котором теперь помещались курсы ликбеза), только гостиной уже не было: там, в этой большой угловой комнате в четыре окна, жили теперь она, муж и двое детей. В остальной квартире, после смерти родителей, жило еще пять семейств. И единственное, что оставалось неизменным вокруг, это — воздух, это — небо весной, это — запах цветущей во дворе, еще живой, акации, медленное сползание крупных льдин с покатой панели в марте месяце, влажные стены домов после первой апрельской грозы, на которых таяли плакаты, афиши, стенгазеты.
ТИМОФЕЕВ
Большими буквами имя это было напечатано на серо-желтой бумаге, наклеенной прямо на забор, за которым дымилась и благоухала, обрызганная дождем акация. Мария Петровна, шедшая с рынка и державшая в одной руке крынку с молоком, а в другой потную руку младшей дочери, остановилась. Афиша была совсем свежая. Известный Тимофеев, известный в Европе и Америке, вздумал приехать в Россию. Билеты можно было получать там-то. Все это показалось удивительным, словно из сонной и печальной глуши, где жилось так трудно и так бессмысленно, возвели мост в какую-то благословенную лазурь, и вот по мосту спускается сюда кто-то… позвольте, я же знаю вас, я же вас помню, я же вас люблю!
— Ты знаешь, — сказала она мужу поздно вечером, — мы с тобой непременно поедем на будущей неделе в концерт, приехал Тимофеев, композитор, он у нас жил когда-то, он мне даже посвятил одну совсем коротенькую штучку…
И она вдруг так обрадовалась жизни, невесть чему. И она попробовала мечтать, что было бы, если бы… Но у нее не было этой привычки, и ничего не вышло.
Он приехал в Россию после длительных переговоров, начавшихся еще в Америке, и закончившихся в Париже. Ему разрешено было взять с собой валюту, автомобиль и восемь сундуков, он ехал с женой. В Москве его встречали с почетом, и в Киев он вылетел на аэроплане. С ним, кроме жены, был секретарь, англичанин, ведавший всеми его делами; в Москве же к нему был приставлен некто из Филармонии.
Он остановился в самой лучшей гостинице (впрочем довольно дрянной), когда-то называвшейся «Континенталь». Ему в номер, из местного отделения Наробраза, сейчас же привезли концертный рояль Бехштейна. Обедал он у себя в номере, ночью не спал, капризничал, под утро впрыснул себе тайком от жены морфий и пролежал до полудня оглушенный. Днем к нему пришла депутация, спросить его мнение о советской музыке. Он сказал, что вся советская музыка вышла из одной его сюиты, так же, как современная западная музыка — из его ранних вещей.
Вечером в переполненном консерваторском зале состоялся его концерт.
Марье Петровне не было обидно, что вот было время, и на всем свете может быть никто, кроме нее, не понимал и не ценил Тимофеева, и даже Боссман боялся его, а она не боялась. Теперь его слушали, затаив дыхание, не только те, которые за последние годы его знали и играли, но и те, которые лишь неделю тому назад узнали о его существовании. Марья Петровна сидела в одном из задних рядов, приодетая в черное саржевое платье. Когда Тимофеев вышел на эстраду, что-то кольнуло ее, и боль продержалась некоторое время.
То, что он играл — и ей это было странно — почему-то мало трогало ее. Ей было не до музыки уже давно, может быть с того самого дня, как он уехал, словно все, что было в ней, он увез тогда с собой, ни в чем — боже упаси! — не виноватый. Это случилось само собой, никто из них этого не хотел, они ведь даже не были влюблены друг в друга. И если бы он помнил ее, он бы, конечно пришел к ней сегодня утром.
Она недаром когда-то была, что называется, отличной барышней: она не пошла за кулисы смотреть на Тимофеева в антракте (он полулежал в кресле, растопырив пальцы вытянутых рук, приветливая, суетливая жена никому не позволяла подходить к нему). Она сидела до самого конца и слушала очень внимательно, даже добросовестно, но она, по-видимому, кое к чему за эти годы охладела, и то сложное, что переливалось через край черного рояля, было ей чуждо. Она даже не задумалась над тем, обокрал ли ее кто в жизни, или она сама все раздала, или с самого начала у нее ничего не было.
1934
СООБЩНИКИ
— Когда придет господин Маслов, вы проведете его прямо в детскую, — сказал Лев Иванович, и Марина, кухарка, которая в этот вечер надела черное платье и белый передник, чтобы выглядеть горничной, ответила: «Слушаю, Лев Иванович».
— Вы отведете его к Андрюше, последите, когда он захочет уйти, и проводите его.
В гостиной уже сидел первый гость и слышался резкий, искусственный смех Лели.
Лев Иванович потрогал бутылки во льду, приподнял теплую салфетку над кулебякой, взглянул на нарезанного гуся. «Она не поняла, — подумал он, — кто этот господин Маслов и зачем придет. Но все равно!» В прихожей опять позвонили.
Но это был не он, ему еще было рано. Это пришли трое сразу: муж, жена и любовник, объявив, что встретились в лифте, а через минуту еще и еще, так, что то и дело возникавшие разговоры приходилось обрывать, жать руки, другие подносить к губам, улыбаться, пятиться и стараться отвечать впопад.
В эти первые полчаса Лев Иванович не успел ни разу взглянуть на Лелю, он только чувствовал, что она — ось, вокруг которой начинает вертеться этот вечер, который никак нельзя было отменить, несмотря на то, что третьего дня заболел Андрюша. Сегодня был доктор. Воспаление легких. «Знаешь, по-моему лучше перезвониться со всеми по телефону, отложить, — сказал утром Лев Иванович, — ему может к вечеру стать хуже». По Лелиному лицу сдержанно, почти тайно, прошел быстрый ужас: «Все заказано, люди званы за неделю… Когда еще мы добьемся Родовского! (Родовский был опереточный певец). А Андрюша мне дорог наверное больше, чем тебе». Андрюша был ее сын.
Лев Иванович промолчал. Это он пытался узнать — недостойно, недостойно, говорил он сам себе, — может ли Леля обойтись сегодня вечером без… он все забывал фамилию того человека, который с недавнего времени почти ежедневно ходит к ним и который так ему неприятен. Нет, значит она уже не может обойтись без него. Хорошо. Запомним. Когда-нибудь понадобится. Используем.
Днем, часам к четырем, у Андрюши резко поднялась температура; он лежал на спине, в компрессах, красный, взъерошенный, непохожий на себя. И особенно странно было видеть его маленькие руки, чистые и без чернильных пятен.
— Дядя Лева, — сказал он сипловато, — мне чего-то хочется.
— Лимонаду?
Андрюша не ответил и тоскливо посмотрел в сторону.
— Сегодня четверг?
— Да. Четверг.
Лев Иванович вдруг мгновенно решил, что надо сделать.
— Тебе будет сюрприз, — сказал он. — Вечером.
По четвергам Андрюша ходил к отцу. Но вошла Леля и они замолчали.
Леля положила длинную, худую руку ему на лоб.
— Пожалуйста не болей, — сказала она с обычной своей рассеянностью, — и постарайся уснуть. — И она поцеловала его.
Когда она ушла к парикмахеру, Лев Иванович позвонил господину Маслову на службу. Раньше чем в половине десятого он придти не мог, у него была вечерняя работа. Но он два раза поблагодарил.
И вот теперь приходили гости. Этот новый с трудной фамилией, которую не мог вспомнить Лев Иванович, уже сидел подле Лели и рассказывал что-то веселое и вероятно лживое. В соседней комнате сели за карты. Родовский, громоздкий человек, приехавший почему-то во фраке, осторожно перекладывал под неустойчивым столиком свои чудовищные ноги. Женщины, сидевшие в светлых креслах, шушукались не то про него, не то про еще что-то. А Леля все смеялась неестественно и возбужденно, и казалось, что платье ее с глубоким вырезом сейчас соскользнет с плеча, с груди, что оно только чудом держится на ней, и никаких тайн уже ни от кого больше не будет.
Был теплый апрельский вечер, окна были открыты, и господин Маслов, подходя к дому, залюбовался на электрическую зелень цветущих каштанов, росших прямо в окна четвертого этажа. Поднявшись по лестнице, он позвонил. В эту самую минуту Родовский, поставив лаковый башмак на правую педаль, взял свой первый густой аккорд.
Мариша никогда не видала Маслова до этого, но она поняла сейчас же, что это не гость, что это человек, даже не подозревающий, что в доме званый вечер. Перед ней стоял еще не старый, но какой-то уж слишком старомодный господин: и высокий котелок, и пальто, скроенное в талию, и палка с набалдашником, были такого рода, какие давно отслужили приличным господам, какие по нынешним временам не во всяком магазине и купишь. Потрясенный бойкими куплетами и еще более бойким аккомпанементом, раздававшимися за стеклянной дверью, и нагроможденными в прихожей верхними вещами, господин Маслов силился однако сохранить в лице равнодушие, будто он ничуть не удивлен, будто он с самого начала все это предвидел.