Вечером того же дня я неподвижно лежал в вытоптанной траве на пустыре и смотрел мутным взором прямо перед собой. Кто думает, что жизнь создана для счастья, тот полный засранец. Жизнь создана для насекомых. И только для них. Все – леса, поля, звери, человеки – все для них. На одном таком пустыре их, верно, больше, чем людей на всей земле. Они чего хочешь переварят и не подавятся. Если бы насекомые умели хоть что-то чувствовать, они бы наверняка почувствовали себя человеком. А кто ищет счастья, пусть утрется.
По трассе, примыкающей к пустырю, взад-вперед проносились машины.
24
Несколько дней я слонялся по улицам, разглядывал прохожих и витрины дорогих магазинов. Почему-то было приятно ничего не хотеть, ни о чем не думать, а главное – не стремиться быть одним из миллиона осмысленных, целеустремленных, благополучных.
Однажды я набрел на дощатый домик с крошечным мезонином, в котором у своей бабушки когда-то жил Лермонтов. Теперь здесь был музей. Назревал дождь. От нечего делать решил зайти ознакомиться с обстановкой. Мое появление произвело сильное впечатление на трех старух, которые накинулись на меня, как изголодавшиеся по человеческим душам гарпии. Должно быть, мало кто заглядывал сюда по будням. Обув меня в войлочные тапки и содрав пятьдесят рублей за вход, они шустро разбежались по комнатам особнячка. Я было направился в анфиладу из трех комнатушек, но дорогу мне загородила одна из бабок, прижимающая к своему боку толстую книгу. По ее мнению, нельзя было зайти в комнаты покойной бабушки поэта без того, чтобы не выслушать лекцию размером с том у нее под мышкой. Она начала с того, что Лермонтов – великий русский поэт первой половины XIX века. После внушительной паузы она сообщила, что Лермонтов родился в Москве, и, скорбно закатив глаза, приступила к цитате: «Москва, Москва!.. как много в этом звуке…» Воспользовавшись моментом, когда она, судя по всему, ничего не видела и не слышала, я проскочил в бабушкины апартаменты. Там меня уже поджидала другая – маленькая, сутулая, зорко следившая за тем, чтобы я не стянул чего ценного грешным делом, что не мешало ей время от времени предпринимать попытки овладеть моим вниманием.
– Смотрите! – вдруг вскрикивала она, указывая на одну из картинок на стене. – Это рука Лермонтова!
Хочешь не хочешь, приходилось пялиться на «руку Лермонтова».
– Вот буфет! Конторка! Вот грифельная доска бабушки поэта!
Черт бы с ней, с доской! Рядом лежала бумажка с записями.
– Это Лермонтов писал? – спросил я.
– Что?
– Записка Лермонтова?
– Вон там посмотрите! Там топили печь!
Она еще и глухая! Прошаркав через три пыльные комнатки и не увидав кровати, я громко поинтересовался:
– А где они спали?
– Это писал писарь! – вдруг прокаркала она. – А Лермонтов ему диктовал!
– Понятно.
– Что вы спрашиваете?
– Я говорю, где они спали?
Она вылупилась на меня, как будто я спросил, где тут они занимались любовью. Потом набрякла и злобно заорала:
– Где тут спать? Три комнаты всего! Неужто не видно?
– Понятно, – опять буркнул я и поспешил удалиться, но сунулся не туда и уткнулся в запертую дверь: – А здесь у них санузел, наверно?
– Что?
– Ну где-то же они мылись, справляли нужду…
Несколько секунд она пыталась поверить своим ушам, затем свела руки по швам и отбила каменным голосом, стараясь облить меня истребляющим презрением пообильнее:
– Лермонтов нужд не справлял, молодой человек!
Последней была комната самого Лермонтова, которая располагалась в мезонине. И там тоже меня ждали. Я и рта не успел открыть, как был сбит вопросом:
– Знаете, чей там портрет над столом? – На меня воззрился цепкий глаз.
– По-моему, Александра Сергеевича Пушкина, – робко предположил я.
– Верно. Лермонтов очень любил Пушкина. «Евгений Онегин» был его настольной книгой. И что обидно: оба они ходили по одним и тем же арбатским переулкам, но так ни разу и не встретились. Какая странность!
– М-м-м.
– Вон портрет Байрона. Лермонтов боготворил Пушкина и Байрона. Их он считал своими учителями. – Невооруженным глазом было видно, что она много чего знает, и, пока не выдаст всего до последнего знака, не выпустит.
Мне захотелось, чтоб меня выгнали. И я спросил:
– А гири?
– Что? – сбилась она. – Гири? Какие гири?
– Ну, гири Лермонтова. Молодой же был парень! Делал же он зарядку! Качался…
Меня холодно проводили к выходу, никто не попрощался.
Когда я вышел, ветер окреп и весело крутил над головой охапки сухой листвы. Казалось, никогда я не видел более милого зрелища.
25
Жена сидела на диване неестественно прямо и курила. Она сама выбрала этот ресторан, слишком роскошный для нас даже в лучшие времена. Ресторан был полон людьми, которые развалились в креслах с видом местных жителей. И это притом, что в аквариуме дожидались казни огромные живые омары, а на стене при входе красовалась фарфоровая тарелка со словами благодарности за прекрасный ужин от госсекретаря США.
Некоторое время я стоял и смотрел на нее сзади. Как она нервничает. Приятно было опять ее видеть. Потом подошел… А она похорошела. Видно было, что попала в заботливые руки. Увидев меня, жена – или уж как там ее – затушила сигарету и попыталась непринужденно улыбнуться, что плохо удается даже профессиональным актрисам, а уж моей-то, с ее техническим образованием… Я сел напротив и тоже улыбнулся, как ни странно, абсолютно естественно, то есть так, как захотелось в эту минуту. В том-то и дело, что ей было неловко, а мне совсем даже наоборот. Возможно, еще не отошло похмелье, но, по мне, похмелье все-таки было не главное. Думаю, оно вообще не играло никакой роли.
Прежде чем сесть, я нагнулся к ней, чтобы, как обычно, поцеловать в щеку, но она отвернула голову, подставив мне вместо щеки ухо, и я не стал его целовать.
Я сказал, что она похорошела, но ей не понравился мой комплимент, честное слово. Подошел официант.
– Что брать? – спросил я у нее.
– Бери что хочешь.
Отлично. Я заказал жареный сыр и кружку пива. Она – кофе.
– Только имей в виду, – сказал я, – что денег у меня нет.
– Пустяки, – сказала она.
Ну, раз платит гинеколог, я добавил еще омара.
– Сами выберете? – угодливо поинтересовался официант, который пять минут назад недоверчиво разглядывал мои мятые джинсы и небритую физиономию.
– Нет, – ответил я, – никогда их не ел, поэтому доверяю это дело вам. Возьмите самого жирного.
Я попробовал развалиться в кресле, как все, но для этого требовалось, наверное, какое-то особое состояние духа, и в итоге сполз на край, положив локти на стол. Она не смотрела на меня, только поглядывала как бы невзначай, чтобы понять, во что я превратился. Через минуту-другую опять закурила.
– Ну? – спросил я, когда принесли пиво.
Она пригубила кофе, обожглась, протерла губы салфеткой. Потом сказала:
– Ты бледный… осунулся…
– А-а, просто перебрал накануне.
– Вот как?.. Ну да… А ты изменился… Нашел работу?
– Нет.
– Почему?
– Я не хочу работать.
– Вот как?.. Почему?
– Это трудно объяснить. Сам не знаю. Не хочу, и все.
– Но надо же что-то делать?
– Кто сказал?
– Надо зарабатывать деньги.
– Это да, надо.
– Тогда ты должен работать.
– Нет.
– Что значит – нет?
– Не должен.
– Надо работать. Ты как во сне.
– Зачем?
– Не понимаю.
– И я. Видишь ли, милая, самое лучшее бывает именно во сне. Там все улаживается само собой. И пробуждение воспринимается как досадная несправедливость.
– Ты тунеядец.
– Нет. Точно нет… Ну, просто я не знаю, что делать… – Кажется, я замолчал, обдумывая выскочившую фразу. Потом закончил: – И это состояние мне нравится.
Мы уставились друг на друга: она – с недоумением, я – в ожидании омара.
– Ты хоть немного скучаешь по мне? – спросила она и затянулась сигаретой.
Наверное, надо было соврать, но я не смог, потому что стоит мне только задуматься, как соврать, что соврать, и правда прет уже из меня, как блевотина, и я ответил:
– Нет, родная, я тебя забыл.
Это был опасный шаг. Она знала, что я всегда говорю правду, и даже покачнулась, как будто моя фраза ударила ее в грудь. Надо было соврать, распустить любую чушь, надо было сказать ей то, что она хотела услышать, и тогда бы у нее не осталось сомнений, а это важно для доброго разрыва. А так я уязвил ее самолюбие, занес бациллу неопределенности, то есть с пьяной дури встал на лучший путь к сердцу женщины.
– Вот как? – сказала она дрогнувшим голосом и замолчала.
Тогда я спросил:
– А у тебя, надеюсь, все в порядке? Как ты устроилась там… ну-у…
Ей не хотелось говорить об этом, и она отделалась парой общих фраз, из которых следовало, что все хорошо. Мне принесли второе пиво.
– Да ты не бойся, я не несчастный, – усмехнулся я.
– Но и «счастливым» таким я тебя не припомню. Ты, кажется, начал выпивать?