– Как вы думаете, почему мы собираемся в память о мистере Вегенере? – спросила я.
– Конечно же, ради миссис Вегенер, – ответила она не задумываясь.
Густая дымка накрыла Монмут-стрит: казалось, она увязалась за мной из Берлина. Глядя с маленькой террасы, я уловила момент, когда облачные драпировки опустились на землю. Никогда ничего подобного не видела, жалко, что у меня кончились кассеты для “полароида”. Зато можно, не обременяя себя никакими занятиями, впитать это мгновение. Я надела пальто, оглянулась, попрощалась с номером. Внизу позавтракала копченой селедкой и ржаным тостом с черным кофе. Машина уже ожидала меня. Шофер был в солнечных очках. Дымка становилась все плотнее, превращаясь в самый настоящий туман, проглатывая все, что попадалось нам по дороге. А вдруг, когда туман рассеется, окажется, что все исчезло? И колонна лорда Нельсона, и Кенсингтонский сад, и колесо обозрения, что тянется к небу на набережной, и лес, выросший на вересковой пустоши. Все растворится в серебристой атмосфере бесконечной сказки. Путь до аэропорта тянулся вечно. Силуэты голых деревьев, различимые еле-еле – как на иллюстрации из английской книги сказок. Обнаженные руки деревьев, раскинутые на фоне других пейзажей: Пенсильвании и Теннесси, платановой аллеи в парке Джизус-Грин и Центральфридриххоф в Вене, где погребен Гарри Лайм[9], и Монпарнасского кладбища, где растительность вдоль тропинок, соединяющих могилы, словно бы нарисована простым карандашом. Платаны с их помпонами – высохшими бурыми плодами, трепещущими призраками елочных украшений. Легко вообразить минувшие века, когда молодой шотландец, окунувшись в эту самую атмосферу облаков, свисающих до земли, и мерцающих туманов, нарек ее “страной Нетинебудет”.
Шофер глубоко вздохнул. Я подумала, что, наверно, мой рейс опять отложили, но это было уже неважно. Никто не знает, где я. Никто меня не ждет. Я ничего не имею против того, чтобы еле-еле ползти сквозь туман в английском кэбе, черном, как мое пальто, мимо дрожащих контуров деревьев, которые словно бы наспех набросал, высунув руку из загробного мира, Артур Рэкхем.
Блоха делает кровопускание
* * *
Когда я вернулась в Нью-Йорк, то уже успела позабыть, что заставило меня уехать. Попыталась вернуться к устоявшемуся распорядку дня, но на меня навалился из засады нетипично тяжелый приступ джетлага. Толстая пелена оцепенения, зато во внутреннем мире – на диво светло; напрашивался вывод, что меня одолела какая-то мистическая болезнь, которая передается через берлинский и лондонский туман. Мои сны напоминали кадры, вырезанные продюсером из “Завороженного”[10]. Колонны, растекающиеся ручьями, деревца, скрюченные от натуги, да неприводимые теоремы, вращающиеся в вихрях умопомрачительной непогоды. Почуяв поэтический потенциал этого скоропреходящего недуга, я пытаюсь его запрячь, скитаюсь в своем внутреннем тумане, разыскивая духов-элементалей или зайца первобытной религии. Однако вместо этого меня приветствует колода карт-фигур, но без лиц: перетасовывается, не говоря ничего такого, что стоило бы сохранить для потомков; да и ковбой, этот мастер хитро закрученных уверток, глаз не кажет. Кругом невезение. Я осталась с пустыми руками и с пустыми страницами в дневнике. “Не так-то легко писать ни о чем”. Слова, подхваченные в озвучке сновидения, которое действует сильнее, чем жизнь. “Не так-то легко писать ни о чем” – вновь и вновь царапаю эти слова на белой стене обломком красного мелка.
На закате кормлю кошек ужином, натягиваю пальто, жду на перекрестке, пока загорится зеленый. Улицы пусты, машин совсем мало: красная, синяя, а также желтое такси, первичные цвета, ярко сияющие в последних лучах солнца, пропущенных через холодный фильтр. На меня, словно бы начертанные в небе крохотными бипланами, пикируют фразы. “Восстанови костный мозг. Держи карманы наготове. Жди медленного огня гнева”. Фразы следака, всколыхнувшие в памяти тихий голос Уильяма Берроуза, его манеру ронять слова, почти не разжимая губ. Переходя улицу, гадаю, как бы Уильям расшифровал язык моего текущего настроения. Прежде я могла бы просто позвонить ему и спросить, а теперь придется вызывать его другими способами.
В ’Ino безлюдно: я опередила вечерний час пик. Для меня время неурочное, но я сажусь за свой обычный столик, заказываю суп из белой фасоли и черный кофе. С мыслью, что надо что-нибудь написать об Уильяме, раскрываю блокнот, но череда сцен и действующих лиц этих сцен исподволь парализует меня. Вестники мудрости, с которыми я имела честь преломлять хлеб. Покойные битники, когда-то указавшие моему поколению путь к революции в культуре. Впрочем, теперь со мной говорит четкий голос Уильяма. Мне слышно, как он рассуждает о коварном внедрении ЦРУ во все детали нашей повседневности или об идеальной наживке для ловли светлоперого судака в Миннесоте.
Последний раз я видела его в Лоренсе, штат Канзас. Он жил в скромном домике со своими кошками, книгами, дробовиком и деревянной переносной аптечкой, которая всегда хранилась под замком. Он сидел за своей пишущей машинкой, той самой, с настолько изношенной лентой, что иногда на листке оставались лишь впадины в форме слов. У него был крохотный пруд с юркими красными рыбками, а на заднем дворе – специально расставленные консервные банки. Он с удовольствием умеренно упражнялся в стрельбе и оставался метким стрелком. Я сознательно не доставала фотокамеру из футляра и, когда он целился в банки, тихо стояла, наблюдала. Он слегка иссох, слегка согнулся, но был красавцем. Я взглянула на кровать, на которой он спал, смотрела, как еле заметно шевелятся занавески на его окне. Прежде чем распрощаться, мы вместе остановились перед гравюрой с миниатюры Уильяма Блейка “Призрак блохи”. На ней изображено существо наподобие рептилии, с искривленным, но могучим позвоночником, украшенным золотыми чешуйками.
– Вот как я себя чувствую, – сказал он.
В тот момент я застегивала пальто. Хотела спросить: “А почему?”, но так ничего и не сказала.
Призрак блохи. Что хотел сказать мне Уильям? Кофе остыл, прошу жестом другую чашку, записывая на листке возможные ответы и тут же решительно перечеркивая. Нет, лучше я последую за тенью Уильяма, которая петляет по извилистой медине[11], подсвеченной мерцающими изображениями свободностоящих членистоногих. Уильяма, который когда-то работал дезинсектором, увлекло это уникальное насекомое с цепко-внимательным сознанием, подчиняющим себе его собственное.
Блоха пускает тебе кровь (а также оставляет после себя кровь вместе с пометом). Но кровь это непростая. То, что патологоанатом называет кровью, – еще и субстанция освобождения. Патологоанатом исследует ее научными методами, но что делать писателю, этому сыщику визуализации, который видит не только кровь, но и брызги слов? О, какая бурная деятельность в этой крови, сколько всего ускользает от глаз Бога. Но как распорядился бы Бог этими наблюдениями? Сдал бы на хранение в некую сакральную библиотеку? Тома, иллюстрированные невразумительными снимками, сделанными пыльным фотоаппаратом с корпусом типа “ящик”. Вращающийся механизм со слайдами, изображения, нечеткие, но узнаваемые, проецируются во все стороны сразу: блеклый мальчик-барабанщик в белом маскарадном костюме, серо-бурые станции, крахмальные сорочки, маленькие причуды, рулоны выцветшего пурпура, крупные планы рядовых солдат, разложенных на сырой земле, скрученных, как фосфоресцирующие листья вокруг стебля китайской трубки.
Мальчик в белом костюме. Откуда он взялся? Я же его не выдумала, а откуда-то процитировала. Воздерживаюсь от третьей чашки кофе, закрываю дневник с записками об Уильяме, оставляю деньги на столе и возвращаюсь домой. Ответ прячется в какой-то книге в моей собственной, хвала ей, библиотеке. Не снимая пальто, перерываю свои книжные груды, стараясь не отвлекаться, не позволять, чтобы меня заманили в другое измерение. Притворяюсь, будто не заметила ни “Послеобеденные речи” Никанора Парры, ни “Письма из Исландии” Одена. На секунду открываю “Контактный зоопарк” Джима Кэрролла, жизненно необходимый любому искателю конкретного делириума, но немедленно захлопываю. Извините, говорю я им всем, сейчас я не могу вас навестить, сейчас от меня требуется дисциплина.
Когда я откапываю книгу Зебальда “После природы”, меня осеняет, что мальчик в белом изображен на обложке его же “Аустерлица”. Этот щемящий, ни на что не похожий образ приковал мое внимание к книге и тем самым познакомил меня с Зебальдом. Тайна разгадана, прекращаю поиски и жадно раскрываю “После природы”. Одно время три длинных стихотворения из этого тоненького томика так глубоко воздействовали на меня, что я едва могла их читать. Стоило войти в их мир, как меня уносило в мириады других миров. Свидетельства об этих перемещениях записаны убористым почерком на форзацах книги, а еще есть декларация, которую я когда-то имела наглость нацарапать на полях: “Пусть я и не знаю, что у тебя на уме, но я знаю, как устроен твой ум”.