и достал его из патронташа и посадил на моховую кочку, чтобы таежный идол подышал лесным запахом, посмотрел на звезды и послушал, что делается вокруг. Потом я не поленился — отрезал от колбасы кружочек, обжарил его и мазнул им Пусу по губам. Тувинцы не рассказывали мне, какая именно связь существует между жареным салом, струганой деревяшкой и слетающимися на токовище птицами. Но я и не особенно допытывался до этого. Мне было интересно соблюсти древний ритуал.
Время между тем уже перевалило за полночь. Но было еще по-прежнему темно. Ущербленная луна, обойдя небо, склонилась над лесом в другой его стороне и, прячась за пушистыми сосновыми ветками, почти не давала света. Из болота потянуло туманом. В просветы между деревьями было видно, как из бездонной черноты неба вниз то тут, то там бесшумно падали звезды. Не долетев до земли, они бесследно пропадали в ночи, протянув за собой длинный блестящий хвост. Звезда гасла, а хвост еще белел коротенький момент и потом тоже гас, словно тонул.
Федор пошевелил палкой головешки в костре, подсунул на огонь недогоревшие ветки, зачерпнул в чайник воды и снова повесил его над костром.
Ночь дышала дремотой и покоем. Ветер затих совершенно. Деревья стояли не шелохнувшись, и даже языки пламени, всегда живые и трепетные, казались усталыми и медлительными. Они словно нехотя расползались по веткам и гасли, едва слизнув с них сухие хвоинки и бурые завитки надтреснутой коры. Тускнел жар, покрываясь седым пеплом, подергиваясь, словно в агонии, то синими, то пунцовыми тенями.
Мне почему-то вспомнилось, как много лет тому назад мы с Федором вот так же, подбираясь к глухариному току, заночевали в лесу. Весна тогда была холодной, и кругом в лесу лежал снег. И устраиваться нам тогда пришлось на снегу. Мы сложили нодью и уснули, примостившись по обе стороны от огня. Под утро у меня невыносимо озябла спина, и я проснулся. Быстро поднявшись, я стукнул по нодье сапогом. Она высыпала в небо сноп искр и занялась веселым огоньком. И в этот момент я увидел Федора. Он лежал на спине. Его мохнатая меховая шапка, усы, брови были густо покрыты инеем. Мне показалось, что он не дышит. Я вскрикнул, Федор приоткрыл глаз, покосился на меня, посмотрел на небо, снова закрыл его и недовольно проворчал:
— Чего кричишь? Рано еще.
Я облегченно вздохнул и уселся возле нодьи. Волнение, охватившее меня минуту назад, было настолько сильным, что я уже не смог сомкнуть глаз до рассвета. А Федор спал безмятежно и сладко, будто лежал не в снегу, не на жестком колючем лапнике, а у себя дома, на теплой и мягкой постели.
Чайник вскипел второй раз. Из носика его выплеснулась сердитая струйка. Костер зашипел. Внутри чайника что-то ласково и приятно заклокотало.
— Нам пора, — сказал Федор и встал.
— А для чего чай кипятил? — спросил я.
— С охоты придем, испить захочется. Не хлебать же болотину.
Федор накрыл чайник крышкой, отнес его в муравейник и засыпал хвоей.
— Придем — еще теплый будет, — сказал он.
Я снял с моховой кочки Пусу и спрятал его опять в патронташ.
— Разойдемся отсюда, — объявил Федор. — Ты иди налево, а я — направо. Шагов триста пройдешь и слушай.
— А ты, вроде, говорил, что нам отсюда еще с километр идти, — напомнил я.
— Нет надобности, — уверенно ответил Федор. — Это я думал, если они на той стороне собираться будут. А вылет-то, вишь, ближний. Пошли.
Шаги я считать не стал. Какая, в конце концов, разница, сколько их будет — триста или пятьсот. Весь Чертов угол был километра полтора-два в поперечнике, и где-нибудь, так или иначе, я все равно услышал бы тихую, как шепот, и таинственную в своей непонятности, дошедшую к нам из седой тьмы веков глухариную песню.
Ученые люди определили, что глухарь, этот северный павлин, существует в том самом виде, в каком мы привыкли видеть его на картинках или в витринах охотничьих магазинов, существует и здравствует на белом свете ни мало ни много более миллиона лет. За этот период исчезли с лица земли все до единого мамонты. А глухарь все летает в своей первозданной красе.
И вот это-то доледниковое существо мне надо было выследить, подойти к нему и превратить в свой охотничий трофей. И еще я потому не считал шаги, что для меня охота, в сущности, уже началась с того момента, когда, повесив ружье на плечо, я вышел за черту света, излучаемого нашим костром. Уже с этого момента я был целиком и полностью во власти того особого волнующего состояния, которое известно только охотнику. Кто-то назвал это состояние «зовом предков», имея в виду пробуждение в человеке древнего инстинкта охотника. Но мне думается, что это неправильно. По крайней мере, я не считаю это приемлемым для характеристики состояния охотника-любителя. Не за тремя же килограммами мяса лез я через это болото и недосыпал третью ночь. И не ради глухариных перьев мерзли мы тогда с Федором в холодную весну. Не хлеб насущный все эти тетерева, селезни, вальдшнепы. А все же вот едешь куда-то за тридевять земель, бродишь в слякоть и стужу по дорогам и без дорог, ночуешь в хибарах, под стогами, в дырявых лодках, неделями обходишься без привычного домашнего уюта. Поедом едят тебя комары, мелкий гнус, засасывают болотные топи. Ради чего все это?
Охота — это целый комплекс ощущений: сложных и разнообразных. Невозможно представить себе более естественного, органического слияния человека с природой, нежели то, которое наступает во время охоты. Эта органичность достигается охотником не столько искренним желанием быть в лесу, у озера, на болоте, свойственным в той или иной мере многим другим любителям природы, сколько, на мой взгляд, выработанным им умением на какой-то период самому превращаться в частицу дикой природы. Но бог с ней, с теорией…
Я не считал шаги. Но слышал я их чутко. Сапоги мои то мягко тонули в терпком багульнике, то с хрустом и шорохом топтали еще попадающийся кое-где между соснами ноздреватый снег, то хлюпали по воде, то ненароком давили валежник, и тогда в лесу слышались короткие резкие щелчки. Я достиг небольшой поляны и остановился, чутко вслушиваясь в остатки ночи. Тьма была еще густой, деревья просматривались только темными силуэтами. Но небо в дальнем конце поляны уже начало отбеливать, и звезды на нем заметно потускнели. Я простоял минут двадцать, совершенно не шевелясь, и даже дышать старался спокойней и ровнее. И совсем уж собрался идти дальше, как вдруг над моей головой раздался шум крыльев и