Кажется, Хён понял. И то, что он смутился, обескуражило меня. Что самое странное — я заплакал. От обиды, оттого, что наши женщины работают на немцев под охраной полицаев, оттого, что не мог схватить карабин и пристрелить Хёна, от собственной слабости и нерешительности.
Я должен был что-то предпринять, хотя еще не знал точно, что именно.
К нашему вагону неожиданно подошли несколько немцев. Тоже колонистов. Или они знали друг друга, может быть Хён вез тракторы для них… Они загалдели, жали друг другу руки. Очень были рады, что встретились. Видно, они ждали Хёна и выехали навстречу, чтоб помочь добраться до места. А я уселся в углу на ящике с инструментами и незаметно сунул под рубашку за пояс гаечный ключ.
Один из колонистов был в солдатском мундире. Он был без руки. На груди висела медаль. Все колонисты были вооружены. Так вот этот самый колонист в военной форме, когда огляделся, увидел меня, спросил что-то. Вообще-то я похож на немца даже с точки зрения их науки о расовой чистоте (о ней, о науке, я узнал позднее) — у меня длинный череп, узкие скулы, я белобрысый, высокий. Гость в военном мундире принял меня за сына или племянника Хёна. Естественно, я ничего из его слов не понял. Я кивал головой, мол, хорошо гуторишь, собака, а сам думал: «Как бы ключ из-за пояса не выскочил… Тогда будет концерт». Бывший вояка положил на мое плечо единственную руку, как в театре, когда дают клятву, и пошел:
— Камрад… Дойчлянд! Гитлерюгенд…
На столе, сложенном из ящиков (в них лежали мины от миномета), стояла толстая красная свеча, стояли солдатские кружки (между прочим, наши, алюминиевые), высилась бутылка со шнапсом. Хён, кряхтя, выкатил из-за сеялки бочку с пивом. Видно, гости были настолько желанными, что он не поскупился на пиво. И это с его-то экономией! Фрицы взревели от восторга. А солдат подвел меня к столу и опять залился, точно у него где-то внутри сломался кранчик.
— Юнг камраден! Дойчлянд!
Он радовался, что со старыми разведчиками на дикие восточные земли идет и молодое поколение владык мира, которых он приветствовал в моем лице.
Хён потупился. Он попал в дурацкое положение. Я видел, что он не против, если я сяду за стол, выпью пива, но игра в молчанку долго продолжаться не могла, и через минуту или две его соотечественники сообразят, что я в дойч языке ни бельмеса. И тогда будут неприятности.
Поэтому он сказал, кто я такой.
Единственная рука бывшего солдата мягко передвинулась с плеча на мой загривок, и пальцы так сдавили шею, что дух захватило. Я терпел… Если бы я стал вырываться, из-под пояса выскочил бы гаечный ключ.
Солдат сконфузился: он, старый вояка, потерявший под Белградом руку, опростоволосился — принял недочеловека за человека. Он подвел меня к открытой двери и дал пинка, от которого я сделал ласточку и врезался в песок.
— Отдайте пальто! — закричал я для приличия, отодвигаясь на всякий случай за кучу песка.
Из двери высунулся Хён. Увидев, что я жив-здоров, улыбнулся и сделал знак, чтоб я шел на платформы. Я знал, что он выберет момент, принесет пальто и что-нибудь поесть. Он был добряк, мой толстячок, потомственный крестьянин из Германии!
Я нырнул под буфер. Сцепление в нашем составе было неавтоматическим — на крючьях висели толстые стальные петли. Я ослабил сцепление, подлез под петлю и снял ее с крюка. Потом забрался на платформу, сел на седло стального коня.
Я слышал, как в вагоне запели колонисты. Не то колыбельную, не то строевую песню. Дружно запели, и каждый старался перекричать другого, точно того, кто будет петь тише всех, по окончании песни расстреляют. Надвигалась гроза. И хотя было шесть часов вечера, стало темно. Дернуло состав, залязгали буфера — это подали паровоз. На минуту в вагоне стихло. Я знал, что сейчас колонисты выглядывают из дверей теплушки, но вряд ли кто из них догадается проверить сцепление. Если даже они обнаружат, что их вагон отцеплен от платформ, я тут ни при чем — на станции есть сцепщики, стрелочники, телеграфисты и еще какие-то чины, которые в ответе за все, что происходит на железной дороге.
Состав тронулся, когда налетел первый шквал грозы. Меня чуть не сдуло с седла железного коня, обдало сотнями шлангов воды, но я сидел, не меняя позы.
Нет, это было не чувством мести. Месть — физическое ощущение, в котором преобладает элемент наслаждения, перемешанный с болью; я испытывал торжество. Моя поза, наверное, была театральной, как и поза того солдата, который положил единственную длань на мое костлявое плечо. Я, сложив руки на груди, наблюдал, как за стеной дождя теряются очертания вагона, в котором хрипели бычьи голоса.
Дождь лил. Но я не замечал дождя, я работал в поте лица. Я снимал магнето и бросал их под откос. Резал какие-то провода, выкручивал свечи, заталкивал в образовавшиеся отверстия грязь. Я отвинчивал все, что можно было отвинтить. Даже попытался отвинтить огромное зубчатое колесо от трактора, но сообразил, что если отвинчу, не сумею сбросить под откос.
Страшно было перепрыгнуть с одной платформы на другую. И хотя в темноте не было видно мелькающих шпал, я знал, что они мелькают. И прыгнул, и упал… на вторую платформу.
Еще никогда в жизни я не работал так много, качественно и добросовестно — даже тогда, когда наш класс возили на воскресник в колхоз для сбора сахарной свеклы. Даже в тимуровской команде я выполнял обязанности с меньшим чувством ответственности, чем здесь, на платформах. Да, между прочим, была ли тимуровская команда? Была ли школа? Это все было в другой жизни.
Когда мы подъезжали к станции, застучали стрелки, скорость сбавилась, я перевалил через борт платформы, как через задний борт грузовика, когда прыгаешь на ходу, и отпустил руки.
6
ГАРРИ ПЛИМПТОН ИЗ ШТАТА ТЕХАС:
— Вы присутствовали на допросах пленных!
— Да.
— Как это происходило!
— Как-то раз мы взяли с собой пятерых пленных на вертолет. Мы начали беседовать с одним из них, но он не захотел говорить. Тогда мы выбросили его из вертолета.
— В каком вы тогда были чине!
— Я был сержантом. Я был один из тех, кому было поручено охранять пленных.
Один из подсудимых — Гришан, высокий, костлявый мужчина с густыми черными бровями и глубоко посаженными глазами. Когда называли его фамилию, он вставал и давал четкие ответы. Усталый голос… Вся его фигура выражала усталость. И он действительно устал. Это было видно. Устал двадцать с лишним лет нести тяжесть преступления на душе. Она является кошмарами по ночам, она — это холодный пот, когда на улице прохожий пристально посмотрит вслед, она давила, сплющивала сердце в тисках лжи, потому что приходилось все время врать и помнить, обязательно помнить то, что врал, чтоб окончательно не завраться и не выболтать правды. Предатели… Предательство. Где грань, за которой кончается трусость и начинается предательство? Какая она — четкая, ясная или неуловимая, расплывчатая? И есть ли вообще такая грань на свете?
Мы судим о поступках человека, когда он их совершит, и нас почти не интересует, что заставило его совершить то или иное, прекрасное или ужасное. Мы судим о плодах по вкусу, но вкус зависит от того, к какому корню привит черенок, были ли заморозки в период цветения, как шло созревание и еще от тысячи причин, которые остаются для нас неведомыми чаще из-за нелюбознательности.
Мы судим о плодах по вкусу…
Предательство как плод — созревает медленно.
А может, это просто несчастье, стечение обстоятельств, своего рода рок, стихийное бедствие?
Гришан служил в полиции несколько месяцев и уже всю жизнь не мог отмыться от крови. Когда наша армия перешла в наступление, он удрал из Минеральных Вод, позднее пришел в Ростове в военкомат, сказал, что служил в полиции. Вроде бы и сознался, но не полностью, утаил главное — участие в массовых расстрелах. Его судили, послали в штрафной батальон. Воевал, был четыре раза ранен, получал награды… Окончил войну в Вене. Офицером.
Но даже ранения, награды, офицерские погоны не могли стать ему прощением.
— Думал, кровью искуплю вину, искал искупления. И не находил, — говорил Гришан, глядя в пол потухшими глазами. — Искал смерти в бою. Жить не хотелось. И не было мне покоя двадцать три года. Сколько раз руки на себя хотел наложить…
— Что ж сам не пришел, не рассказал всей правды?
— Боялся…
Гришан — единственный из бывших полицейских, который не просил снисхождения, не отпирался, не умолял судей пожалеть его.
Взяли его в Пятигорске. Странно, но почти всех преступников нашли поблизости от Минеральных Вод — от места, где совершали они преступления. Психологи подобный факт объясняют подсознательной тягой к месту, где произошло эмоционально-патологическое изменение в психике субъекта; ну а в жизни это выглядело так.