И Вайдеман и Пихт обрадовались встрече. В последние месяцы (что не месяц, то новая война!) им было не до переписки. На письмо Пихта, полученное в Голландии, Вайдеман так и не собрался ответить.
— Что-то тогда стряслось, Пауль. Какая-то малоприятная история. — На лбу Вайдемана собрались рядами морщины.
Ширококостный, чуть косолапый, с толстой багровой шеей и опущенной головой, отчего создавалось впечатление, будто он собирается боднуть собеседника, Вайдеман походил на молодого быка, еще не достигшего зрелости. Пихт за годы, проведенные в Швеции и Испании, хорошо изучил его достоинства и недостатки, Он знал, что Альберт был лукав, но справедлив; силен, но мягок; вспыльчив, но отходчив, В свои двадцать шесть лет он довольно легко добился приличного чина. Начальство знало его как энергичного офицера, подчиненные уважали за то, что Вайдеман мог кричать, бить кулаками по столу, сажать на гауптвахту, но стоило кому-либо из вышестоящих командиров высказать неудовольствие его подчиненными, как Альберт горой становился на их защиту. Об авиагруппе, которой он командовал после Польши и Голландии, прочно укрепилось мнение, как о самой отчаянной, готовой на все.
— Черт возьми, действительно я забыл, что тогда стряслось! — хлопнул себя по лбу Вайдеман.
— Да брось ты вспоминать! Не все ли равно?! Ну, закрутился с какой-нибудь прекрасной цветочницей. Выпьем, Альберт, за тюльпаны Голландии! За желтые тюльпаны Голландии! — Пихт уже был заметно навеселе.
— Нет, Пауль, подожди. Я вспомнил! Это были не тюльпаны. Красные маки. Целое поле красных маков. И оттуда стреляли.
— Война, — лаконично заметил Пихт.
— Нет, не война, Пауль. На войне стреляют люди. А стреляли не люди. Красные маки. Там больше никого не было. Мы прочесали все поле, Пауль. Стреляли красные маки!
— Выпьем за красные маки!
— Подожди, Пауль. Они ранили генерала Штудента. В голову. Он чудом остался жив. И я чудом остался жив. Я стоял от него на шаг сзади. Клемп стоял дальше, и его убили.
— Выпьем за Клемпа! Зря убили Клемпа! Дурак он был, твой Клемп. Ему бы жить и жить.
— Пауль, ты знаешь меня. Я не боюсь смерти. Я ее навидался. Но я не хочу такой смерти. Пуля неизвестно от кого. Чужая пуля. Не в меня посланная. Может, я просто устал, Пауль? Третья кампания за год. — Вайдеман слегка наклонился к Пихту, стараясь поймать выражение его светлых глаз, но тот смотрел на сцену, на кривляющегося перед микрофоном известного шансонье.
Подергивая тощими ногами, тот пел по-французски немецкую солдатскую песню:
— «Мир сед, мир дряхл, раскроим всем черепа. Шагай бодрей, Рахт, девчонки ждут тебя…»
— Слушай, Пауль. — Вайдеман понизил голос. — Зейц теперь служит у Мессершмитта?
— Именно. Но не у Мессершмитта. У Гиммлера. Он отвечает за секретность работ. А на черта тебе сдался Зейц?
— Не кажется ли тебе, что я прирожденный летчик-испытатель?
Пихт отвернулся от сцены, заинтересованно поглядел на Вайдемана:
— Ай, Альберт, какой позор! Тебе захотелось в тыл. Поздравляю!
— Да ты что, Пауль! — вспылил Вайдеман.
— Я пошутил, полигон тоже не сахар, и хорошие летчики там нужны… Но Зейц тебе не поможет. Мессершмитт его не очень жалует.
— Значит, пустое дело?
— С Зейцем пустое. Но почему бы тебе не попросить об этой маленькой услуге своего старого друга Пихта? Пихт не такая уж пешка в Берлине.
— Пауль!
— Заказывай шампанское и считай, что с фронтом покончено. Завтра я познакомлю тебя с Удетом, и пиши рапорт о переводе. Я сам отвезу тебя в Аугсбург. Только допьем сначала, старый дезертир!
Вайдемана передернуло:
— Если ты считаешь…
— Брось сердиться, Альберт. Я же сам стал тыловой крысой. И если тебя тянет в Германию, то меня порой тянет на фронт. Хочется дела, Альберт. Настоящего дела! — Пихт встал, его заносило. — Выпьем за настоящее дело! За настоящую войну, черт возьми!
Когда Пихт сел, Вайдеман снова потянулся к нему:
— Пауль, а тогда, в последние дни Испании, ты знал, что Зейц работает на гестапо?
— И в мыслях не держал.
— Вот и я тоже.
— Только однажды, — пьяно ворочая языком, проговорил Пихт, — произошла одна штука. Но тебя, к счастью, она не коснулась. Ты был на другом аэродроме. Она коснулась Зейца, меня и Коссовски…
— А вот кстати и они, — сказал Вайдеман, пытаясь подняться навстречу Зейцу и Коссовски.
Высокий и худой Коссовеки был в форме офицера люфтваффе, Зейц — в штатском.
— Чудесный ресторанчик, — рассмеялся Зейц, наливая рюмки. — И прекрасно, что сюда не шляются французы.
— Хорошо бы нам остановиться на Франции, — задумчиво проговорил Коссовски, рассматривая на свет игристое вино. — Нас, немцев, всегда заводит хмель побед так же далеко, как это шампанское.
— Нет, фюрер не остановится на полпути! — ударил кулаком Зейц.
— Значит,
«Идем войной на Англию, скачем на Восток»,
— напомнил Коссовски нацистскую песенку и осушил бокал.
— Сила через радость — так думает фюрер, так думаем мы. — Зейц поднял бокал.
— Я вспомнил оду в честь Вестфальского мира, — не обращая внимания на Зейца, продолжал Коссовеки. — Пауль Гергардт написал о наших воинственных предках и господе боге вскоре после Тридцатилетней войны, кажется, так:
Он пощадил неправых,От кары грешных спас:Ведь хмель побед кровавыхДоныне бродит в нас…
Вдруг внимание Коссовски привлек невысокий молодой человек с иссиня-черными волосами. Высоко над головой он держал поднос и быстро шел через зал, направляясь к их столику. В этом углу за колоннами сидели только они — Коссовски, Пихт, Зейц и Вайдеман, но обслуживал их другой официант.
Гарсон, пританцовывая, пел себе под нос какую-то песенку. «Очень невесело в Дижоне», — кажется, эти слова различил Коссовски.
— Простите, господа, — изогнулся в поклоне официант. — Директор просит вас принять в подарок это вино. Из Дижона. Мы получили его в марте, а вы пришли в мае, и, кроме вас, никто не оценит его божественного букета.
Коссовски взял бутылку из старого толстого стекла. На пробке еще остались следы плесени — плесени 1910 года, года его первой любви. Прочитал этикетку.
— Да, это вино выдержано в Дижоне, — сказал он и передал бутылку Пихту.
Тот посмотрел бутылку на свет. Вино было темно-бордовым, почти черным.
— Тридцатилетней выдержки, господа!
— Передайте директору нашу благодарность, — проговорил Пихт и сердито начал разливать вино по рюмкам.
4
Утром в отеле «Тюдор» он поймал себя на том, что думает по-русски. В первую минуту это огорчило его. Никаких уступок памяти, — так можно провалиться на пустяке! Но чем меньше оставалось времени до назначенного часа, тем слабее он сопротивлялся волне нахлынувших воспоминаний, далеких тревог и забот.
Машинально он завязал галстук, одернул новенький пиджак.
«Как же скверно вчера сработал Виктор с этой дарственной бутылкой вина!.. Он мог бы найти менее рискованный путь предупредить меня… Или уже не мог? Он боялся, что я пойду на первую явку и провалюсь… «Очень невесело в Дижоне». «Очень невесело в Дижоне»… Хорош бы я был…»
Никогда еще нервы его не были так возбуждены, мысли так непокорны, движения безотчетны.
«Хорошеньким же птенцом я окажусь… Взять себя в руки! Взять! Я приказываю!»
Глядя на себя в зеркало, он пытался погасить в глазах тревогу.
— А штатское вам идет, — сказала, кокетливо улыбаясь, горничная.
«Врет, дура, врет».
Он механически коснулся ее круглого подбородка.
— Штатское мне не идет. А идут серебряные погоны. Откуда ты знаешь немецкий?
— Я немка и здесь исполняю свой долг.
Он отвернулся, снова уставился в зеркало, чтобы увериться в своем нынешнем облике, чтобы отвязаться от назойливой мысли, что вот сейчас он выйдет, бесповоротно выйдет из роли.
«Пятая колонна, проклятая пятая колонна…»
— Жених на родине?
— Убили его партизаны в Норвегии. Перед смертью он прислал открытку. Вот поглядите. — Горничная из-под фартука достала чуть смятую картонную карточку, изображавшую королевский дворец в Осло — приземистый замок из старого красного кирпича и посеребренные краской сосны.
Почему-то эта фотография помогла ему взять себя в руки.
— Не горюй, женихов на фронте много. Всех не убьют. Париж взяли, скоро войне конец.
— Не надо меня утешать. Я-то знаю, война только начинается. Скоро мы, немцы, пойдем на Восток!
— Ух, какая ты воинственная! — сказал он и направился к двери.
Он взял такси и попросил отвезти себя в Версаль. Но на полдороге вышел у ювелирного магазина, долго стоял у прилавка, любуясь камнями и колеблясь в выборе. Выбрал наконец камею на розоватом сердолике.