…Его стих нейтрализуется стиховой культурой XIX века… Мы сознательно недооцениваем Ходасевича, потому что хотим увидеть свой стих, мы имеем на это право…
Это не значит, что у Ходасевича нет «хороших» и даже «прекрасных» стихов. Они есть, и возможно, что через 20 лет критик скажет о том, что мы Ходасевича недооценили.
Психология этой сознательной недооценки совершенно прозрачна — недаром Тынянов так непосредственно обнаруживает беспокойство за ее дальнейшую судьбу.
Любимое дитя своей конструктивистской эпохи, Тынянов догадывался, что служит сиюминутному, преходящему. Его темперамент оказался в резонансе с темпераментом дня. Антигуманитарная сущность модернизма была в то время еще далеко не самоочевидна.
Ходасевич проболел всю весну 1920 года и чудом остался жив. Летом, при содействии М. О. Гершензона**, ему удалось устроиться в санаторий — в Здравницу для переутомленных работников умственного труда.
** Михаил Осипович Гершензон (1869-1925) — мыслитель, исследователь Пушкина, историк литературы и эссеист, друг Ходасевича.
В ней он провел около трех месяцев, а А. И. Гренцион — шесть недель. Гершензон тогда и сам отдыхал в здравнице, в одной комнате с Вячеславом Ивановым, — здесь возникла их известная Переписка из двух углов. Осенью Ходасевича ожидала новая беда. Пройдя в очередной раз медицинскую комиссию, «после семи белых билетов, еще покрытый нарывами, с болями в позвоночнике», он был признан годным в строй: предстояло прямо из санатория, собравшись в двухдневный срок, отправиться в Псков, а оттуда на фронт. Спасла случайность. Оказавшийся в это время в Москве Горький велел ему написать письмо Ленину и сам отвез его в Кремль; Ходасевича переосвидетельствовали и отпустили. Прощаясь с ним, Горький посоветовал перебираться в Петербург: «Здесь надо служить, а у нас еще можно писать».
Ходасевич решается на переезд. Чтобы понять, как сильны были вызвавшие этот шаг причины, достаточно вспомнить, что вся предшествовавшая жизнь поэта была неразрывно связана с Москвой. Правда, «в Петербурге настоящая литература: Сологуб, Ахматова, Замятин, Кузмин, Белый, Гумилев, Блок», но сам Ходасевич бывал там лишь наездами. В Москве оставались могилы родителей, воспоминания детства и юности, друзья, всё. Вероятно, последовавший в 1922 году выезд Ходасевича из Петрограда в Берлин должен был представляться ему шагом уже менее решительным — во всяком случае, он в значительной степени был подготовлен этим.
17 ноября 1920 Ходасевич, А. И. Гренцион и ее сын Г. Гренцион покидают Москву. (Поэт еще трижды побывает в ней в качестве гостя: в октябре 1921-го, в феврале и мае 1922-го.) Перед самым выездом комната их была подчистую ограблена. «Прикрыть наготу» помогли родные, ордер на башмаки выдал Ходасевичу А. В. Луначарский. Лакированные американские полуботинки, полученные после долгих мытарств, оказались малы и были проданы уже в Петрограде.
* * *
Лети, кораблик мой, лети,
Кренясь и не ища спасенья.
Его и нет на том пути,
Куда уносит вдохновенье.
Ходасевич. Тяжелая лира.
Первым пристанищем Ходасевича в Петрограде была антикварная лавка на Садовой. Спустя несколько дней ему посчастливилось выхлопотать казенное жилье в Доме искусств ***: «Хорошие две комнаты, чисто, градусов 10-12 тепла…» ([О себе], 1922).
*** По адресу: Большая Морская 14 (иначе: Мойка 51), кв. З0а, комн. 10.
Перебравшись в Дом искусств, Ходасевич слег и оправился только к январю 1921 года. С самого своего начала этот год ознаменовался для него небывалым и никогда более не повторившимся творческим подъемом, чему способствовал будоражащий воздух тогдашнего Петрограда.
…именно в эту пору сам Петербург стал так необыкновенно прекрасен, как не бывал уже давно, а может быть и никогда…
Москва, лишенная торговой и административной суеты, вероятно, была бы жалка. Петербург стал величествен. Вместе с вывесками с него словно сползла вся лишняя пестрота. Дома, даже самые обыкновенные, получили ту стройность и строгость, которой ранее обладали одни дворцы…
В этом великолепном, но странном городе… жизнь научная, литературная, театральная, художественная проступила наружу с небывалой отчетливостью. Голод и холод не снижали этого подъема, — может быть, даже его поддерживали.
Ходасевич. Дом искусств, 1939.
Таким вспомнился поэту Петроград в апреле 1939 года, за два месяца до смерти. Первое впечатление от северной столицы было гораздо менее благоприятным.
Двадцатого января 1921 года, едва оправившись от болезни, Ходасевич пишет в Москву своему шурину Г. И. Чулкову: «переезжать сюда решительно не советую», «единственный способ устроиться здесь сытно: это — читать лекции матросам, кр[асноармейца]м и милиционерам… Этого Вам не выдержать, как и мне», академический паек вдвое меньше московского, все комнаты в Доме искусств заняты, «и м. б. самое важное: повальный эстетизм и декадентство. Здесь говорят только об эротических картинках, ходят только на маскарады, все влюблены, пьянствуют и "шалят". Ни о каких высоких материях и говорить не хотят: это провинциально». Понятно теперь, кому были в том же 1921 году адресованы следующие стихи (вошедшие в первое издание Тяжелой лиры, но исключенные из второго):
Слышать я вас не могу.
Не подступайте ко мне.
Волком бы лечь на снегу!
Понятно также, какое из двух лиц Петрограда на деле являлось настоящим, а какое — карнавальным, условным. Непосредственным свидетельством в пользу истинности первого из них стала, между прочим, и четвертая, самая известная книга стихов Ходасевича, Тяжелая лира. Она сложилась в необычайно короткий для поэта срок: всего за один год и 10 месяцев — в первом издании, а если взять за основу окончательный вид — за два 2 года и 2 месяца. Двадцать девять стихотворений из 43 в первом издании и 28 из 47 в последней авторской редакции книги были написаны в 1921 году. Коренной москвич, Ходасевич всегда был поэтом петербургской школы: его особая творческая активность в Петрограде находит в этом свое естественное объяснение.
Литературно-художественная жизнь Петрограда еще обладала некоторой автономией, и Ходасевич очень скоро оказывается вовлеченным в ее круговорот. Его избирают членом комитета Дома литераторов, членом правления петроградского отдела всероссийского союза писателей, одним из пяти судей чести при союзе писателей, а к концу 1921 года — и членом высшего совета Дома искусств. Государство поддерживало эти свободные ассоциации, не вмешиваясь прямо в их внутренние дела и не препятствуя их самоуправлению. Скудная эта поддержка, вместе с видимым безразличием власти к вопросам эстетики, если и не способствовала вдохновению, то все же создавала некоторую приподнятость духа, которой и отличался Петроград в 1921 году — во всяком случае, до августа, унесшего Блока и Гумилева. «Быть может, ничего особенно выдающегося тогда не было создано, но самый пульс литературной жизни был приметно повышен», — так определил Ходасевич в 1939 году период Тяжелой лиры, 1920-1922 годы в Петрограде (как бы не беря всерьез восторги современников по поводу его стихов той поры).
Тяжелая лира несет на себе явственный отпечаток атмосферы тогдашнего Петрограда. В стихах Ходасевича появляется неожиданная незавершенность — «зловещая угловатость», «нарочитая неловкость», по выражению Юрия Тынянова, приветствовавшего этот отход поэта от классицизма. Ходасевич и прежде был скуп в отборе поэтических средств, теперь же его стихи истончаются до последней простоты. Он еще глубже архаизирует свою манеру, в его стихах появляется нечто от музы Державина.
Довольно! Красоты не надо.
Не стоит песен подлый мир.
Померкни, Тассова лампада —
Забудься, друг веков, Омир.
И Революции не надо!
Ее рассеянная рать
Одной венчается наградой,
Одной свободой — торговать…
Внутренняя мотивировка этой архаизации ясна: отмежевание от футуристов всех мастей, противостояние конструктивистскому по форме и деструктивному по существу новаторству, обращение к народности — в державинском значении этого слова. Для Ходасевича, признававшего лишь естественный ход вещей, не терпевшего насилия над природой, — в этом не было ничего нарочитого. Но в глазах литературных филистеров обеих столиц тут содержался вызов: они увидели в Ходасевиче новатора наизнанку. В нигилистической атмосфере тех лет архаизмы были не просто новы, но еще и смелы до дерзости, — смелость же в искусстве признается почетной прерогативой новаторов. Носители нового общественного вкуса, обыватели от модернизма, были задеты за живое; их обида усиливалась успехом Ходасевича.