Среди изрезанных скамеек.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Но миг один — и соловей
Не в силах довершить обмана!
Горька, крива среди ветвей
Улыбка мраморного Пана.
По словам Ходасевича, «московские болтуны были уверены», что с Петровской его связывала не только дружба. «Над их уверенностью мы немало смеялись и, по правде сказать, иногда нарочно ее укрепляли…»
Пользовался ли Ходасевич успехом у женщин, как говорит об этом 3инаида Шаховская, или только имел его? Горький опыт, вынесенный поэтом из его первого супружества, навсегда снял в его глазах розовый флер с алькова, а с ним — и дразнящий образ идеальной любви, союза души с душой родной, — выдвинув на передний план ее оборотную сторону, роковой поединок.
Вчера под вечер веткой туи
Вы постучали мне в окно.
Но я не верю в поцелуи
И страсти не люблю давно.
[1909]
Уж тяжелы мне долгие труды,
И не таят очарованья
Ни знаний слишком пряные плоды,
Ни женщин душные лобзанья.
[1918]
Не верю в красоту земную
И здешней правды не хочу.
И ту, которую целую,
Простому счастью не учу.
[1922]
И если (редко) женщина приходит
Шуршать одеждой и сиять очами
— Что ж? я порой готов полюбоваться
Прельстительным и нежным микрокосмом…
[1925-1927]
Кажется, китайская мудрость, отдающая предпочтение дружбе перед любовью, была близка рано состарившемуся поэту.
* * *
Маятник ходит размеренно,
Усталых часов властелин.
Угли трещат неуверенно.
Сердце стучит: все потеряно!
Стучит: ты один, ты один!
Муни, 1907.
Самым дорогим ему человеком Ходасевич называет Самуила Викторовича Киссина (1885-1916), поэта, «всей Москве» известного под псевдонимом Муни***, обладателя «замечательных способностей, интуиции порой необычайной».
*** На санскрите муни — аскет-молчальник, определение одной из стадий аскетизма. Шакья Муни — одно из имен Будды. Имя Муни носило несколько знаменитых законоучителей иудаизма в Палестине.
История и характер их дружбы имеют большое значение для понимания Ходасевича.
Мы познакомились в конце 1905 г. … Мы сперва крепко не понравились друг другу, но с осени 1906 внезапно «открыли» друг друга и вскоре сдружились. После этого девять лет, до кончины Муни, мы прожили в таком верном братстве, в такой тесной любви, которая теперь кажется мне чудесною.
Ходасевич. Муни, 1926.
Тесная любовь эта была такова, что на ней стоит остановиться подробнее. Отличительная строгость Ходасевича кристаллизовалась в 1905-1914 под ее немилосердными лучами.
В литературных оценках он был суров безгранично и почти открыто презирал все, что не было вполне гениально…
Чем лучше он относился к человеку, тем к нему был безжалостней. Ко мне — в первую очередь. Я шел к нему с каждыми новыми стихами. Прослушав, он говорил:
— Дай-ка, я погляжу глазами. Голосом — смазываешь, прикрашиваешь.
В лучшем случае, прочитав, он говорил, что «это не так уж плохо». Но гораздо чаще делал утомленное и скучающее лицо и стонал:
— Боже, какая дрянь! — Или:
— Что я тебе сделал дурного? За что ты мне этакое читаешь?
И начинался разбор, подробный, долгий, уничтожающий… Должен признаться, что я относился к его писаниям приблизительно так же. И так же каждый из нас относился к себе самому. Из года в год мы заедали самих себя и друг друга изо всех сил. Истинно, никто бы не мог сказать, что мы кадили друг другу. «Едкие осуждения» мы по совести предпочитали «упоительным похвалам».
(В последнем предложении — отсылка к стихам Боратныского, обращенным к Мицкевичу: «Не бойся едких осуждений, но упоительных похвал…»)
Любопытно, что М. Шагинян запомнила Муни другим — «молчаливым и добрым», «не произносящим ни слова». Она же дает и беглую зарисовку его внешности: «обросший черной бородой, похожий на икону Рублева». В момент знакомства с Ходасевичем он, как и его более известный друг, был студентом московского университета; но, как мы видели, основным их занятием была учеба литературная, а ее залогом — их странный и благородный союз. Он разворачивался на фоне «символического быта», в трагические, предгрозовые годы.
Мы переживали те годы, которые шли за 1905-м: годы душевной усталости и повального эстетизма. В литературе по пятам модернистской школы, внезапно получившей всеобщее признание как раз за то, что в ней было несущественно или плохо, потянулись бесчисленные низкопробные подражатели. В обществе — тщедушные барышни босиком воскрешали эллинство. Буржуа, вдруг ощутивший волю к «дерзаниям», накинулся на «вопросы пола». Где-то пониже плодились санинцы и огарки. На улицах строились декадентские дома. И незаметно над всем этим скоплялось электричество. Гроза ударила в 1914 году.
Вся эта атмосфера не могла не затронуть друзей, но в целом эти два молодых поэта скорее симптоматичны — и уж во всяком случае не типичны для второй волны символизма. Все ожидали перемен к лучшему, они — были одержимы мрачными предчувствиями. В одном стихотворном письме 1909 года Муки писал Ходасевичу:
Стихам Россию не спасти,
Россия их спасет едва ли.
Конец Муни был трагичен. Мобилизованный в первые же дни войны в качестве зауряд-военного чиновника, изнуренный одиночеством, внутренним разладом и зрелищем невиданной человеческой бойни, он застрелился в Минске в марте 1916 года. Ходасевич, некогда спасенный им в одну из отчаянных минут 1911 года, находился тогда в Москве и не смог вернуть долг своему спасителю. Для него это была невосполнимая утрата. Многие годы спустя в стихах Ходасевича обнаруживаются следы напряженного диалога с давно покойным другом.
* * *
С холoдностью взираю я теперь
На скуку славы предстоящей…
Зато слова: цветок, ребенок, зверь –
Приходят на уста все чаще.
Ходасевич, Путем зерна.
Авторитет Ходасевича в литературных кругах Москвы быстро возрастал. Сразу после своего дебюта поэт становится объектом пристального внимания, а в предвоенные годы, еще до выхода Счастливого домика, его имя уже пользуется широким признанием. Об этом свидетельствуют и отзывы современников, и публикации его стихов в известных журналах, альманахах и антологиях, но едва ли не в большей мере — сотрудничество Ходасевича в таких газетах, как Утро России, Русское слово, Русские ведомости, с их общественной, а не литературной ориентацией. Сотрудничество это начинается не позднее 1910 года. Кроме стихов и статей, критических и литературоведческих, почетной известности Ходасевича способствовали также его переводы и редакторские публикации. В 1910-1923 годах, в издательстве Польза В. М. Антика, а затем и в других издательствах, до Всемирной литературы включительно, выходит около двух десятков его прозаических переводов с польского и французского языков, две составленные им антологии (в 1914: Русская лирика от Ломоносова до наших дней, в 1915: Воина в русской лирике), а также собрания стихов В. Гофмана и гр. Е. П. Ростопчиной, Душенька Н. Ф. Богдановича и Драматические сцены Пушкина — под его редакцией, со вступительными статьями или примечаниями. Если рано проявившийся интерес к Пушкину как к объекту исследования должен быть назван среди центральных в жизни Ходасевича, то переводы из К. Макушинского или К. Тилье выполнялись для заработка и находились на периферии его интересов. Об уровне этой литературной поденщины косвенно свидетельствует тот факт, что эпопея К. Тетмайера Легенда Taтр в переводе Ходасевича была переиздана в 1956 и в 1960 годах в советском издательстве. В ней находим и первые переведенные им стихи.
Мы решаемся думать, что у истоков современной школы стихотворного перевода, наряду с Брюсовым, Гумилевым, Шенгели, должен быть назван и Ходасевич. В 1912-1918 он систематически работает над переложением стихов инородцев: польских, армянских, латышских, финских и еврейских (писавших на иврите) поэтов; продолжает переводить и позже: с английского, французского, а с иврита — и в первые годы эмиграции. В 1921 он скажет: «Творчество поэтов, пишущих в настоящее время на древне-еврейском языке, оказалось для меня наиболее ценным и близким. Переводам с древне-еврейского я уделял наиболее времени и труда…».