– Я в воде. Но я отползаю по дну, чтобы выйти скорее на берег и чтоб убежать. И вижу вдруг: птица-то эта живая! Летит надо мной, аж крылом задевает!
– Какого размера крыло?
– Я не помню. Но очень уж страшно!
– А вы все хотите, чтоб вам показали «Вокзал на двоих»? – Тамара откинулась в пышных подушках. – Послушал бы Фрейд, он бы сразу описался!
У мамы пропал скудный дар ее речи. Представив себе, как описался Фрейд, она замолчала и вся побелела.
– Тут я вылезаю, – шепнула она, – а там одни скалы. Ни берега нет, ничего. Только скалы.
– А эти, ракушки твои? Где они?
– Не помню. Наверное, обронила…
Тамара рывком погасила огонь, а дым облизнула с губы и задумалась.
– Забавненький сон, – прошептала она. – Готовься, моя дорогая, готовься…
– К чему мне готовиться, Томочка, а?
– К событиям, вот что. К большим испытаниям. Ракушки твои – это проще простого. Большой сексуальный желаемый символ. Опять же вода. Ты по горло в воде. Ну, тут комментировать нечего, ясно… А вот эта птица… Я думаю так: прямая опасность и есть эта птица. Писатель ваш этот, любовник. А кто же?
Вернувшись домой и заглянув в комнату дочери, чтобы убедиться, что бедняжка ее крепко спит, мама сказала себе:
– Еще мы посмотрим, кому тут опасность! Ишь, мертвым прикинулся! Птичка какая…
Утром той же самой пятницы, которая, как на грех, оказалась тринадцатым числом, Яков Сергеев, которого часто узнавали по телефону незнакомые люди, поскольку он выступал по радио, читая отрывки из своих произведений, позвонил в библиотеку, где работала Полина.
– Алферову вам? Подойдите, Полина!
– Ну, что? Я заеду тогда к четырем? – спросил он, однако невесело как-то.
Полина задумалась.
– Яков, не надо… Я вижу, что ты ведь не хочешь. Не надо…
– Хочу – не хочу, мы решили. Так я тогда, может быть, сыру возьму? Икорку купил. Тут заказ у нас был…
Писатель Сергеев звучал очень мрачно.
Приехали ровно к шести. Большой белый стол был накрыт на террасе, и магнитофон пел на полную мощь. Полинина мама сидела на стуле с таким молчаливым решительным видом, как будто слова этой ласковой песни ее и не трогали вовсе.
– «Дурманом сладким веяло, когда цвели сады…» – Сам голос на пленке был сладок: наверное, хорошая, милая женщина пела.
– Романс, – сказал мрачно писатель Сергеев. – С ума посходили на этих романсах.
– Да, ретро сейчас очень в моде, не спорю, – сказала печально Полинина мама и руку ему протянула, знакомясь: – Мадина Петровна.
– Нечастое имя, – промолвил Сергеев. – Татарское?
– Что вы? Какое татарское? Гора есть такая в Усуйской долине. Мадина. Гора. Вот отсюда и имя.
– А что за долина такая: Усуйская? – опять удивился капризный писатель.
– У вас нелады с географией, что ли?
– Да. И с географией тоже. Однако… – Сергеев достал из портфеля икорку. – Вот это к столу, так сказать. Очень свежая.
– Ах, это к столу? – И Полинина мама вдруг встала в красивую гордую позу. – К нам, знаете, чаще с цветами приходят…
– Хотел, – стиснул зубы писатель Сергеев. – Искал. Нет цветов. Еще не завезли.
Полина уже догадалась, что мама и Яков Сергеев друг друга не любят, но и отступать было некуда, поздно.
Мама между тем внимательно разглядела писателя и, найдя в нем сходство с бросившим ее мужем, огорчилась и закипела. Ну, сходство действительно было. Во-первых: очки. Хотя у мужа они были старомодными и круглыми, а у Якова Сергеева – по самому последнему требованию современности и в черной к тому же, тяжелой оправе. Но это не суть. Суть была в том, что и у мужа, и у писателя были похожие, низкие и влажные, голоса, на которые так падки женщины, молодые девушки, подростки вертлявого женского пола и даже старухи, которым, казалось, дай булку с изюмом – и все. А вот и не все! Старухи такие бывают влюбленные, так головы часто теряют, что ужас. Ведь ты же – старуха! Ну, зеркало есть у тебя или нет? Зачем в голове одни тряпки да мальчики? Зачем маникюр на себя налепила? А внуки там, правнуки или праправнуки ее не волнуют, такую старуху.
Итак: они сели за стол. Писатель Сергеев решил потерпеть: поганая баба, уйду и не вспомню. Нашлась кстати водка. Он выпил с дороги. Полинина мама едва пригубила. Полина пила только сок, притом с мякотью.
– И как у вас лето проходит, Иаков? – спросила сурово Полинина мама. – Не все же романы писать, я так думаю?
Полина чуть вся не сгорела, услышав, что мама сказала «Иаков» Сергееву. Здесь, вероятно, и крылся какой-то подвох.
– Для моей работы не существует ни времен года, ни часов суток, – ответил новоиспеченный Иаков. – Писатель, вообще, это дело такое…
Мать с именем в честь неизвестной горы его перебила:
– Иаков, зачем вам нужна моя дочь?
– Не надо об этом! – забилась Полина.
– Молчи! Молчи, Попелька! Если Иаков сейчас обьяснит свою роль в твоей жизни, то всем нам за этим столом станет легче. Я ведь воробей-то уж очень обстрелянный. – Она посмотрела с тоскою на сосны, в пушистых верхушках которых, чернея внутри золотистого летнего света, зачем-то дрались воробьи. – Мне, знаете, больше терять уже нечего. Вот дочь у меня – это все, что осталось. Ей только исполнилось двадцать, а вам?
– А мне двадцать два, – огрызнулся Сергеев.
– А вам пятьдесят и ни капли не меньше, – отрезала мама Полины, прикинув на острый свой глаз, что писатель годится Полине в отцы.
– Да хоть девяносто, какое вам дело? – спросил очень грубо прозаик Иаков.
Мадина Петровна закинула голову и заколыхалась от мелкого смеха.
– Что значит: какое мне дело? Я кто ей?
– Она, слава богу, на вас не похожа.
– Она – моя плоть, и она – моя кровь! – сверкнула зрачками Мадина Петровна. – Поэтому я вас сюда пригласила. Понять направление ваших поступков!
Полина чувствовала себя так, как чувствуют все живые существа – коровы, и овцы, и куры, и гуси, – когда настал час помирать. Корова, к примеру, ведь знает, что этот, в большом окровавленном фартуке, парень не просто так в гости пришел на блины, и даже цыпленок, столь щуплый и нежный, что им можно пудриться перед театром, старается улепетнуть от хозяйки, кричит и скворчит во все желтое горло, и рыба, уже на крючке, вся сияя, пытается словно взлететь в облака, – короче, все знают, и все понимают, но фокус лишь в том, что взлететь, уползти, как ты ни старайся, отнюдь не удастся – терпи, подставляй свою кроткую шею и жди, когда боль от ножа и удушья сама завершится, как все завершается.
Она сидела, опустив глаза, огненно-красная от стыда, и терпела, потому что ничего другого сделать не могла, но в душе ее словно оторвалось что-то, и она уже знала, что в эту минуту кончается жизнь, поскольку представить себе, что ты сможешь, забыв этот вечер, опять наряжаться, готовить обед и читать даже книжку, казалось немыслимым и невозможным.
– Дорогая моя Мадина Петровна, – особенно низко, рокочуще, влажно сказал знаменитый прозаик Сергеев. – Вот вы посмотрите на дочь. Вам не больно?
– А я на нее и смотрю! – продышала Мадина Петровна, Полинина мама. – И знаю, что делаю! Я и борюсь за то, чтобы юная жизнь моей дочери коту не попала под хвост, вот в чем дело!
– А кот – это я? – усмехнулся прозаик, и выпил еще, и взглянул на Полину.
В его захмелевшем сознанье возникла родившая дочку свою Валентиночку (давно, правда, очень родившая дочку!) милейшая женщина Анна Арнольдовна, еще не покойная, но очень мирно живущая в доме работников сцены, ничуть, никогда и ничем не тревожа ни дочки своей, ни семьи своей дочки.
«А эта сожрет! Даже кости не сплюнет! – подумал расчетливый русский писатель. – Такую вот тещу иметь! Да повеситься!»
Но вслух он сказал:
– Дочь ваша – давно уже взрослая женщина. Мы с ней разберемся, уж вы мне поверьте.
Смертельная бледность покрыла Мадину. Она отодвинула от себя синевато поблескивающую коробочку с черной икрой, как будто бы там были черви с клопами.
– Ну, мы познакомились с вами, Иаков, – сказала она и накинула шаль, висящую праздно на ручке качалки. – Боюсь, что друг друга не поняли. Что же? Я буду бороться за дочь. Обещаю.
– Боритесь, боритесь, – сказал он. – Полина, я должен идти, мне пора. Извини.
Полина поднялась с опущенными глазами, спустилась по ступенькам террасы, не оборачиваясь, пошла по тропинке к калитке, и солнце, прорвавши завесу ветвей, с пронзительной жалостью позолотило ей белые плечи, и руки, и голову.
Сергеев догнал ее.
– Яков! – сказала Полина и остановилась. – Молчи.
– Как: молчи? Я только что вляпался так, что…
И он замолчал. Полина сглотнула слюну, отвернулась. Прозаик почувствовал жалость и нежность.
– Куда бы тебя увезти мне, скажи? – шепнул он, однако совсем безнадежно.
– Не нужно меня никуда увозить. Живу и живу. Еще хуже бывает.
– Она тебе – мать. Ты, конечно, права. Мать – это как Родина… Не выбирают…
– Ты в отпуск хотел, – прошептала Полина. – Езжай себе в отпуск спокойно, не думай… А я посижу, отдохну.