Ложа напоминала купе в поезде до Кисловодска; Ганя обрадовалась, что они наконец-то «в домике», что можно спрятаться от посторонних глаз и остаться с Ниной вдвоем – присвоить ее и ни о чем больше не волноваться.
И вот тяжелый занавес распахнулся, заиграл оркестр, и Ганя полностью сосредоточилась на своих ощущениях, как велела ей Нина, и чем больше она думала об этом, тем меньше чувствовала, потому что слишком старалась оправдать ожидания.
– Перестань, – шепнула ей Нина в самое ухо, и Ганя вздрогнула. – О чем ты думаешь?
Нина всматривалась в темноте в Ганино напряженное лицо, пыталась понять: правильную ли она дала инструкцию?
– Кажется, я что-то делаю не так, – сокрушенно призналась Ганя. Показаться Нине невежественной, глупой, мало чувствующей было каким-то особым Ганиным страхом, от которого сводило живот.
– Да что ты, милая, – тихо засмеялась Нина. – Здесь невозможно что-то сделать не так. Прости меня, если я напрасно убедила тебя, будто есть какие-то правила, я всего лишь хотела сказать, что содержание оперы не так важно, как то, что ты чувствуешь, когда слушаешь ее.
Ганя благодарно сжала Нинину руку и, закрыв глаза, подчинилась музыке. Та несла ее куда-то прочь – из этой осени, все равно обреченной превратиться в зиму, из этого тесного платья, сжимающего грудь, из этого города, запруженного трамваями и людьми, этого медленно тающего года и неотвратимо наступающего будущего.
Конец октября
Дни потащились сырые и темные, ближе к середине месяца неожиданно лег снег. Ганя таскала до гастронома Владика на саночках, кое-где еще попадались ржавые проплешины травы да грубые прорехи асфальта, но в целом путь стал терпимее. В субботу поехали на лыжах в окрестности Коломенского – снег лег чудесный, ровный и белый, совсем не липкий. Владик весь извалялся в снегу: лыжи ему не давались, да и попросту были великоваты, поэтому в конце концов взрослые оставили его кувыркаться с другими ребятами возле базы, а сами пробежались по парку. День выдался солнечным, холодные лучи слепили глаза, Нина даже надела темные очки, отчего вид приобрела совершенно нездешний. По веткам сновали ярко-рыжие белки; Ганя протягивала руку, и они нехотя спускались сверху, чтобы схватить угощение и снова исчезнуть, скидывая на бегу слабые пожелтевшие листья.
Когда стемнело, жарили хлеб на костре, нанизав на прутики. Осенний костер согревал и пел, сосновые дрова трещали, хлеб обугливался и становился невероятно вкусным, особенно если с солью.
А когда приехали домой, у Владика поднялась температура. Ганя обтирала его холодной водой, клала на лоб мокрое полотенце и растирала водкой. Владик стонал и ворочался, и перед глазами его расходились огромные красные круги. Потом из красных они становились желтыми, вихрились под потолком, то увеличиваясь и заслоняя собой все, то уменьшаясь. Ганя не спала всю ночь, под утро ее сменил Андрей, и когда круги перед глазами мальчика наконец исчезли, он стал мокрым, как мышь, и заснул блаженным спокойным сном быстро выздоравливающего ребенка.
Нина зашла после работы и принесла яблок с дачи – последний привет урожая. Твердые и глянцевые, они казались настоящим чудом в этот сумрачный день в конце октября.
– Ты прямо как падчерица, которая нашла подснежники, – сказала Ганя, по-особенному наклонив голову, как она делала, когда чем-то бывала довольна.
Тонкая прядь, выбившись из-под косынки, упала на правый глаз. Ганя выдула ее наверх, и та смешно подлетела и рассыпалась.
Нина залюбовалась этим обыденным движением: в нем была вся суть Гани – легкая, непринужденная красота, простая до невозможности. Сама Нина на контрасте чувствовала себя тяжелой, громоздкой и вычурной, и дело было даже не в фигуре (фигура у Нины вполне стандартная), а в отсутствии таких вот привычек, ловких движений, воздушной мимики, как будто ее лепили из гипса, а это, увы, не мрамор, не костяной фарфор и не слоновая кость.
– Где Андрей? – почему-то спросила Нина и поймала себя на том, что услышать она хотела только одно: что он куда-то уехал и остался там, и никто не помешает их короткому, долгожданному свиданию.
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-390', c: 4, b: 390})
– На работе, – сказала Ганя. – Все утро с Владиком сидел, потом пошел – у них там сегодня какое-то совещание.
Тут на кухню выполз заспанный Владик, и Нина подсунула ему яблоко, а он, совсем уже отвыкший от лета, спросил:
– А что это, Нинака?
И она поняла, какое для него это расстояние – с августа по ноябрь – почти бесконечное, как будто десятилетие.
– Это волшебное яблоко, – сказала она ему. – Съешь его и сразу поправишься!
Владик с хрустом впился в яблочный бок, а Ганя смеялась этим своим смехом, который в очередной раз подтверждал, что она сделана из другого какого-то материала.
Вечером играли в бридж. Владик сопел за ширмой, а взрослые сидели за круглым столом под круглым же абажуром, тем самым, который Ганя вышила летом, изобразив на нем сцены из разных книг – тут и старик закидывает свой невод и тащит в нем золотую рыбку, и хижина дядя Тома, и Робинзон в зарослях таинственного острова Жюль Верна, и даже Маугли Киплинга, а рядом Багира и удав. Вышивки были примитивными, совсем ученическими, в них только отдаленно угадывался замысел, но Нина абажур любила и часто с нежностью проводила пальцами по гладкому рисунку вышивки и мягкой ткани – приятное ощущение. Почему-то запомнилось надолго.
Нина тогда проиграла, и они с Генрихом, вдоволь насмеявшись и выпив по рюмочке коньяка, вышли на улицу, чтобы перейти в свой подъезд; на улице было мокро, по-октябрьски влажно, на днях резко потеплело и снег сошел, снова стояла осень, как будто все времена года перепутались вдруг. Пахло прелой листвой и мокрым асфальтом. Нина предложила прогуляться. Они свернули в Бауманский сад, но тот оказался закрыт, и они сделали круг – нырнули со Старой Басманной в Гороховский переулок. В свете нечастых фонарей проступали сквозь чернеющие листья здания старых усадеб: Демидова, Александрова, купца Палагина, особняк Морозова. Во всех этих торжественных изящных зданиях сейчас располагались коммунальные квартиры, учебные аудитории или административные учреждения, и Нина часто думала, глядя на них, как должно быть обидно построить для себя красивый дом и не успеть в нем пожить, как невозможно жаль этих колонн, балюстрад, мезонинов и эркеров – всех этих изысков архитектурной мысли. Ни одной администрации завода и фабрики (а их в районе Курского вокзала немало: и Винзавод, и газовый завод, и ткацкая фабрика, и «Точизмеритель», в конце концов) не нужны такие красивые фасады и не нужна душа, вложенная в каждое из этих любовно возведенных зданий.
Дошли до храма Вознесения Господня на Гороховом поле, где вот уже три года был клуб Аэродинамического института, слесарная мастерская и типография. Желтые стены бывшего храма светились в вечернем сумраке, а синий шпиль прятался в небе, распоров его острым краем. Нина любила храмы зимой, перед Рождеством, или в марте, на Пасху, когда можно отдаться празднику, разомлеть после улицы в теплом сухом воздухе с запахом ладана, просто подумать. Мало теперь где можно было найти действующий храм, Нина сожалела, что сюда теперь не зайти. С другой стороны, она и молиться не умела, не знала, как это делается, но все равно верила, что есть какая-то сила, должна быть – чтобы и защитить, и помочь, и простить, если нужно.
Дошли до вокзала посмотреть на уходящие ночные поезда. Уже на обратном пути, поравнявшись с аркой дома на Земляном Валу, Генрих потянул Нину за рукав к небольшой усадьбе статского советника Василия Толстого, где росла мать поэта Тютчева, а затем больше ста лет жили известные сахарозаводчики Борисовские – до революции. Теперь усадьбу разделили на квартиры и передали работникам железной дороги. В особняке, в частности, жил Арсентьев, и Генрих вдруг решительно зашагал к парадному: «Хочу зайти поздороваться». К радости Нины, Арсентьева дома не оказалось; открыла его домработница Клава, а в ногах у нее путалась рыжая такса: Арсентьев любил окружать себя странными бесполезными существами, украшающими мир. Нина вспомнила, как они однажды выпивали на балконе у Арсентьева, оттуда открывался широкий вид на Яузу, и он сказал им между делом, что существует байка, дескать, именно с этого балкона смотрел Наполеон на полыхающую Москву.