Нина послушалась и заставила Ганю собраться. Та скрепя сердце побросала в простыню все свои кастрюльки и вышивание, платья и мужнины часы, Владиковы игрушки и прочую несущественную шелуху, и они впятером – с Евгешей и Наткой в корзинке – выехали на электричке. Машиной Генрих решил их не отправлять, чтобы не привлекать лишнее внимание.
В доме женщины долго растапливали печь: ни одна, ни вторая, ни третья специалистами в этом не были, но в итоге справились. Владик продрог, Евгеша сделала ему корыто с горячей водой. Натка быстро освоилась и таскала мышей, шуршащих в стенках, Евгеша навострилась соображать всевозможные наваристые супы из косточек, замороженного горошка и прошлогодней картошки, Нина первое время с дачи моталась в контору, на электричке было не так уж и долго. Потом Генрих настоял, чтобы она взяла отпуск по выдуманной болезни, и Шапиро сделал ей бюллетень.
Ганя, несмотря ни на что, продолжала пребывать в анабиозе. Как будто кровь встала в ее жилах в день ареста Андрея, и жизнь какая-то – растительная, биологическая – продолжалась, но чувств – не было. Она стала кустом, растением, безмолвной рыбой, спящей в ожидании весны. Нина поначалу пыталась ее разговорить, раздумать, расшевелить, потом попытки оставила. «Время, – как-то изрекла обычно молчаливая Евгеша. – Время вылечит ее, не торопите». И Нина покорно ждала. Гуляла с Владиком, строила с ним снежные крепости, варила глинтвейн – бросала в кипящий кагор гвоздику и сухой смородиновый лист. И если Ганя вдруг выходила на крыльцо, завернувшись в Генин охотничий тулуп, из-под которого торчали ее бледные голые ноги в шерстяных носках, и просто смотрела на то, как возятся в снегу живые люди, Нина чувствовала, что это выздоровление, и тем была счастлива.
Декабрь
Это глупо – Нина так ей и сказала и еще сказала: до чего же ты упрямая. Но согласилась. Ганя очень хотела встретить Новый год дома. Почему дома? Ганя ждала Андрея.
– Они обязательно разберутся, – продолжала твердить она, и неподвижное лицо ее вдруг оживлялось. – Они отпустят его на Новый год домой. Не могут же его оставить там – в праздник. Он же не виноват.
Нина кивнула. Спорить бесполезно – это она уже усвоила, а в то, что отпустят Андрея, не верила. Она помнила убийство Кирова, Генрих тогда сказал: это только начало, а Нина не придала значения, потому что до конца и не поняла – начало чего? С другой стороны, у Гани впервые за несколько недель появилось хоть какое-то желание, и Нина решила это желание уважить.
– Хорошо, – согласилась Нина. – Дома так дома. Но, может быть, хотя бы у меня?
– Нет, – твердо сказала Ганя. – У меня.
Нина молча кивнула.
– Ты, я и Владик.
Нина подумала было, что нехорошо оставлять Генриха одного, но поняла, что Гане будет больно видеть их вместе, и кивнула еще раз. Если уж на то пошло, Генрих ни сантиментов, ни праздников не любил и новогоднюю ночь особенной не считал: говорил, что это развлечения для бедных – не в смысле достатка, а с точки зрения доступности досуга. А Нина праздник любила: обожала рождественские ярмарки наподобие тех, что видела в Париже и Берлине, любила пестро украшенные елки, разноцветные огни, подарки. И Гена хоть и скупился на чувства, но подарки готовил всегда хорошие. На этот Новый год преподнес ей модное приталенное драповое пальто с меховым воротником взамен окончательно состарившейся цигейковой шубы – из нее уже клочками вылезала шерсть. Немного заранее. Она его даже спросила: «Ну ты что, не мог подождать несколько дней?» А Гена резонно ответил: «Предпочитаешь мерзнуть и ходить в рванье, но достать из-под елки в полночь? Женская логика». Старую цигейку Нина отдала Евгеше для хозяйственных нужд. Та распорядилась ею как следует: сшила накидку для сундука на даче – теперь там можно было положить гостя, а обрезками заткнула щель под крышей, чтобы не дуло.
Нина в долгу не осталась, отстояла очередь и купила Генриху настольную лампу – черненая сталь с чугунным утяжелителем и конусообразным плафоном из зеленого стекла. Муж часто читал до поздней ночи, сидя за письменным столом, и лампа точно должна его порадовать. Заранее, правда, дарить не стала: пусть ее логика и женская, а все-таки праздник есть праздник.
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-390', c: 4, b: 390})
Владику Ганя достала деревянное домино: на маленьких дощечках художник изобразил ружья, мячи, барабаны, медведей и даже Деда Мороза с елкой за спиной – очень здорово и полезно: заодно можно будет обучить Владика устному счету.
Гане подарок на этот Новый год Нина выбирала с особым усердием. Главное, как ей казалось, не навредить. Нина долго думала и наконец решила: заказала Гане у часовщика изящные тоненькие наручные часики, раз уж дело жизни Гани теперь ждать и ждать.
В общем, решено было возвращаться в город; Нину эта перспектива тревожила, но и радовала тоже – хотелось стать частью большого праздника, раствориться в нем, как в большой воде. Казалось, что это рубеж – между чем-то черным и чем-то белым.
– Давай компромисс, – предложила Нина. – Раз уж мы все равно поедем в город, то отведем Владика на елку. У меня в конторе есть квота.
Ганя безучастно пожала плечами, и Нину от этой безучастности передернуло: из Гани как будто миг за мигом уходила жизнь – в каждом таком движении.
В городе вопреки всему жизнь продолжалась. Сновали туда-сюда трамваи и троллейбусы, дети смеялись по дороге из школы, из магазинов торчали длинные хвосты очередей. Город создавал иллюзию, но все это было лишь декорацией, театром, за сценой которого в напряженном тревожном предчувствии готовились разыгрывать пьесу, и Нина чувствовала, что им придется досмотреть ее до конца – прямо из партера.
Первым делом стали украшать Ганину комнату. Стремление Гани вернуться в привычную жизнь, делать вид, будто все как раньше, игнорировать страшное будущее даже восхищало Нину, но она видела за этим и какую-то обреченность и не могла отделаться от мысли, что часы уже заведены. Ганя, несмотря на совершенно отсутствующее лицо, тут же навертела волшебства: нарезала из салфеток хрупкие резные снежинки, обернула лампы цветной бумагой, выкроила из никчемных дней отрывного календаря пузатые фонарики. Владик помогал ей – орудовал ножницами, высунув от усердия язык.
Нина колдовала с праздничным ужином – побегала по универмагам, урвала в гастрономе сетку мандаринов и зеленую пузатую бутылку «Советского шампанского», разжилась в закрытом спецраспределителе коробкой леденцового монпансье, банкой сгущенки и шоколадом. В Мосторге нашла рубашку для Владика – кристально-белую, легкую, с ажурным воротничком и синими пуговичками на манжетах. Про себя назвала эту рубашку «Пьеро», но сам Владик обозначил ее как «принцевая».
Елку для детей работников НКПС устроили в Клубе железнодорожников. Проводили ее накануне Нового года, вечером тридцать первого декабря – «в сочельник», как пошутила Нина. Не будучи верующей, она отмечала Рождество, пока не запретили. Любовь к празднику и волшебству в ней была сильнее любой идеологии. Первого января открывались огромные народные гулянья вокруг елок на Манежной площади и в ЦПКиО, в здании Колонного зала Дома союзов детей ждала всесоюзная елка, а накануне можно было отметить «среди своих», и Нину эта камерность привлекала. Хотя камерность была мнимая: зал бывшего особняка Николая Стахеева в стиле рококо вполне сошел бы за маленькую центральную площадь уездного городка, и повезет еще, если удастся пробиться к Деду Морозу.
Владик облачился в новую снежно-белую рубашечку, Ганя смастерила ему из старого кухонного полотенца заячьи уши. Нина отыскала в сундуке с бабкиным наследством платье – синее, бархатное, тяжелое, оно напоминало летнюю звездную ночь, как та, когда они лежали с Ганей на крыше подмосковной дачи и воображали прекрасное будущее. На шею Нина надела нитку крупного жемчуга, и стало совсем нарядно. Ганя, несмотря на давящую на нее тяжесть, надела прекрасное розовое платье в горох, и его легкость хотя быть немного приподнимала ее с земли.