– Ведь вы летите вместе, – сказал я, – и, если случатся катастрофа, погибнете оба.
– Я об этом не подумала, – засмеялась Айседора и, быстро дописав фразу: "А в случае его смерти моим наследником является мой брат Августин Дункан", – поставила внизу странички свою размашистую подпись, под которой Ирма Дункан и я подписались в качестве свидетелей.
Наконец супруги Дункан-Есенины сели в самолет, и он, оглушив нас воем мотора, двинулся по полю. Вдруг в окне (там были большие окна) показалось бледное и встревоженное лицо Есенина, он стучал кулаком по стеклу. Оказалось, забыли корзину с лимонами. Я бросился к машине, но шофер уже бежал мне навстречу. Схватив корзинку, я помчался за самолетом, медленно ковылявшим по неровному полю, догнал его и, вбежав под крыло, передал корзину в окно, опущенное Есениным.
Легонький самолет быстро пробежал по аэродрому, отделился от земли и вскоре превратился в небольшой темный силуэтик на сверкающем голубизной небе. ‹…›
* * *
Когда белые фартуки носильщиков рассыпались вдоль перрона цепочкой белых пятнышек, встречающие, как по команде, двинулись по платформе: поезд подходил к перрону.
Мы сразу увидели их. Есенин и Дункан, веселые, улыбающиеся, стояли в тамбуре вагона. Спустившись со ступенек на платформу, Айседора, мягко взяв Есенина за запястье, привлекла к себе и, наклонившись ко мне, серьезно сказала по-немецки: "Вот я привезла этого ребенка на его Родину, но у меня нет более ничего общего с ним…"
Но чувства оказались сильнее решений.
Школа отдыхала в Литвинове. Решено было ехать туда.
Раздобыли открытую легковую машину, и обе Дункан, Есенин и я отправились в Литвиново.
По дороге нам попалось коровье стадо. Есенин, увидав стадо, вытянул шею:
– Коровы…
Потом, оглядываясь на нас, быстро заговорил:
– А вот если бы не было коров? Россия и без коров! Ну, нет! Без коровы нет деревни. А без деревни нельзя себе представить Россию.
Все шло благополучно, пока мы мчались по шоссе вдоль железной дороги, но, свернув на Литвиново, машина то и дело стала останавливаться на проселке и наконец, въехав уже в сумерках в лес, села дифером на горб колеи, а затем и совсем отказалась двигаться дальше. Стемнело окончательно. До Литвинова оставалось около трех километров, и я предложил идти пешком. Так и сделали. Идти в темноте было трудно. Неожиданно далеко впереди забрезжили какие-то розовые отблески, резко обозначились черные стволы деревьев.
Это розовое сиянье быстро надвигалось на нас и вдруг прорезало лесную тьму языками пламени, перебегавшими и плясавшими в руках невидимых гномов, несомненно несших в хрустальном гробу Белоснежку… Факелы приближались и, внезапно ринувшись прямо на нас, образовали огненный круг, шумевший, и кричавший, и осветивший радостные лица и сияющие глаза "дунканят" в их красных туниках и со смоляными факелами в руках. Они направились навстречу нам, обеспокоенные долгим отсутствием машины, везшей к ним их Айседору.
А она, как завороженная, смотрела расширившимися, счастливыми глазами на этих загорелых эльфов, окруживших ее в ночном лесу Подмосковья.
Как было хорошо идти всем вместе до Литвинова, войти в просторный дом, убранный пахучими березовыми лозами, сесть за стол, украшенный гирляндами полевых цветов, сплетенными детьми. Как хорошо было утром, когда мы не дали долго спать Айседоре и Есенину: потащили их в парк.
Взволнованно смотрела Айседора на танцующих детей, по-детски радовался их успехам Есенин, хлопая руками по коленкам и заливаясь удивленным смехом.
В Литвинове мы прожили несколько дней. Есенин и Дункан рассказывали о своей поездке. Иногда, вспоминая что-то, взглянув друг на друга, начинали безудержно хохотать.
Когда рассказывали о первом посещении берлинского Дома искусств в "Кафе Леон", Айседора вдруг, восторженно глядя на Есенина, воскликнула:
– Он коммунист! 4
Есенин усмехнулся:
– Даже больше…
– Что? – переспросил я.
– В Берлине, в автобиографии, написал, что я "гораздо левее" коммунистов… Эх хватил! А вступлю обязательно! 5
Каждый день Есенин с удовольствием присутствовал на уроке танца, который Ирма устраивала на зеленой лужайке возле дома. Иногда уходили далеко гулять, возвращались голодные, как волки.
Начались дожди. На дорожках вытянулись, затопив все вокруг, огромные желтые лужи; настроение сразу упало. Иногда казалось, сейчас посветлеет, вырвется из туч золотой шар и зажжет на деревьях зеленые искры, но дождь затянул косой сеткой парк, белые развалины барского дома, серые сараи и намокшие, потемневшие крыши деревенских изб. Через три дня мы с зонтами молча усаживались в раздобытые экипажи, чтобы ехать на станцию.
Но в сухом, светлом и теплом вагоне все снова ожили и проговорили до самой Москвы. Радостные, оживленные, вернулись Дункан и Есенин на Пречистенку. Казалось, ничто не предвещало бурю.
Но случилось так, что через несколько дней между Есениным и Дункан произошла размолвка. Есенин исчез.
Айседора затихла и безропотно подчинилась взбунтовавшейся Ирме, которая настойчиво потребовала от меня, чтобы мы втроем немедленно отправились в Кисловодск: "Айседора серьезно больна, и ей необходимо курортное лечение".
Потрескивали ремни и хлопали сундучные крышки – Ирма хозяйничала, собирая Айседору в дорогу.
Айседора была обижена на Есенина. Ею опять овладела мысль о неизбежном конце их отношений…
Я объявил "моим дамам", что смогу выехать в Кисловодск только через три дня, а они вдвоем выедут в Минеральные Воды завтра к вечеру скорым поездом. Сам я был занят мыслью: как и где разыскать Есенина? Не знаю, было ли это сентиментальностью или отзвуком чего-то пережитого, но я буквально страдал в этот вечер за Есенина, представляя, что он почувствует, явившись через несколько дней, найдя комнаты опустевшими и узнав, что Айседора где-то на Кавказе. Но главное было в другом: ведь Есенина, собственно говоря, не уберегли…
Мы, люди, жившие так близко рядом с Есениным, мы, конечно, понимали, что он большой, выдающийся поэт, но всего величия Есенина, всего его будущего значения для всей русской литературы мы еще не осознавали. Повторяю – слишком близко общались с ним, а "большое видится на расстоянье…". Но интуитивно, не только такие рядовые люди, как я, но и такие, как Маяковский, всегда старались как-то оградить его, уберечь… Так же было и в этом случае.
Я попросил дворника, швейцара и завхоза помочь мне и разослал их во все места, где только мог быть Есенин, дав задание во чтобы то ни стало привезти его.
Дамы ничего об этом не знали и продолжали укладываться. Ирма заявила мне, что, если Есенин и появится, Айседора не должна его видеть. Айседора молчала, по-видимому, соглашаясь и с этим тяжелым требованием.
Первым возвратился дворник Филипп Сергеевич, имевший почему-то обыкновение разговаривать со мной, присев на корточки и подперев лицо кулаками.
– Нашел… Тверезый… – И, опустившись на корточки, удовлетворенно добавил: – Сейчас будут, – после чего последовал длинный выдох и устремленный на меня снизу вверх выжидательный взгляд.
Я пошел посмотреть, что делает Айседора, но едва я вошел в ее комнату, как кто-то прибежал с сообщением о том, что приехал Есенин.
Айседора метнулась в комнату Ирмы, и та тотчас же заперла за ней дверь. Но она забыла о двери из "гобеленового коридора".
Я встретил Есенина в вестибюле. Он выглядел взволнованным.
– Айседора уезжает, – сказал я ему.
– Куда? – нервно встрепенулся он.
– Совсем… от вас.
– Куда она хочет ехать?
– В Кисловодск.
– Я хочу к ней.
– Идемте.
Я тихо нажал бронзовую ручку и так же тихо отворил дверь. Айседора сидела на полукруглом диване, спиной к нам.
Она не услыхала, как мы вошли в комнату.
Есенин тихо подошел сзади и, опершись о полочку на спинке дивана, наклонился к Дункан:
– Я тебя очень люблю, Изадора… очень люблю, – с хрипотцой прошептал он.
…Было решено, что Есенин поедет в Кисловодск вместе со мной через три дня. Ему были предъявлены "твердые требования": ночевать эти дни здесь, на Пречистенке. Он принял их, не задумываясь, беспечно улыбаясь и не сводя с Айседоры радостных глаз:
– Завтра проводим вас в Кисловодск, а там и мы с Ильей Ильичей подъедем!
На другой день мы с Есениным проводили Айседору и Ирму в Кисловодск 6. Айседора собиралась выступить в Минеральных Водах, а потом совершить небольшое турне по Закавказью.
В первый вечер Есенин в самом деле рано вернулся домой, рассказывал мне о непорядках в "Лавке писателей", ругал своего издателя, прошелся с грустным лицом по комнате, где все напоминало об Айседоре, поговорил со мной и о деле, владевшем его мыслями: он считал крайне необходимым, чтобы поэты сами издавали собственный журнал.
На следующий день прибежал в возбужденном состоянии и объявил: