— Ну что ж, и на том спасибо. А за полицая на нас зла не держи. Сердце огнем горит! Племянник, говоришь? Да будь он хоть сын твой — все равно бы прихлопнули! Под самый корень будем рубить эту заразу! Мурзай, беги к Леонтьеву! Пусть ведет людей!
Старик вытер ладонью глаза.
— Бог вам судья, делайте как знаете.
Колесников сказал на всякий случай:
— Насчет Зинки — гляди! Если что случится…
Игнат Матвеевич не понял, ответил по-доброму:
— Не бойсь, угляжу. Не впервой.
Лейтенант прикусил язык, сказал как можно мягче:
— Да уж постарайся… Девка она, конечно, шалая, но добрая. Встанет на ноги, тебе помощницей будет, покуда мы тут… Пока не вернемся за ней.
— Прощевайте, — сказал старик.
Подошел Леонтьев с людьми. Геннадий разъяснил обстановку.
— Нападать прямо на штаб бессмысленно. Немцы, расквартированные по домам, стрельбу услышат, прибегут, и нам каюк, не прорваться. Обойти Березовское невозможно. Кругом топь. Есть только одна дорога: через мост, а это значит, через всю деревню. Полтораста человек с автоматами — для нас не шутка. Пулеметы, видно, имеются…
— Что предлагаешь? — спросил Леонтьев.
— Предлагаю вырезать гадов к чертовой матери! — лейтенант обвел взглядом притихших бойцов. — Всех, конечно, не ликвидируем. Одно неверное движение, крик — и мы обнаружены. Это случится наверняка, а пока не случилось, какая-то часть будет нами уничтожена. — Все молчали. — Старик сказал, что где-то престольный праздник. Значит, и тут гуляют. Ситуация подходящая.
— Все так, — сказал Леонтьев, — только ведь это не из винтовки палить. Для такого дела навык нужен…
— Никто не родился убийцей! — взорвался Колесников. — Я сам дома курице рубил голову, отворотись…
— Я говорю: навык нужен! — Настойчиво повторил Леонтьев. — И потом сперва разведать надо. Без шума… Ты дай мне кого-нибудь.
— Ну нет! — отрезал Колесников. — Сам пойду. Митрохин! Мурзаев!
Однако вместо двоих к нему подошли трое. Рядом с Мурзаевым стоял Лузгин.
— Пускай идет, — сказал Леонтьев, — дружба — дело святое.
Перейдя овраг, Колесников поднялся по крутому склону к огородам. Здесь он остановил Митрохина, а сам с двумя остальными подошел к ближайшей избе и поднялся на крыльцо. Неожиданно за его спиной залаяла собачонка. Этого Геннадий не предвидел. Обычно немцы уничтожали всех собак в деревне, особенно вот таких, маленьких пустолаек. Но отступать было поздно. Громко топая сапогами, он сердито крикнул на собаку и кулаком постучал в дверь.
Женский голос спросил:
— Кто там?
— Господина унтера — к господину начальнику! Срочно!
— Батюшки! — изумленно воскликнула женщина. — Да нету у меня никого!
У Колесникова моментально вспотела спина.
— Это как же нету? А мне сказали, будто он к тебе пошел!
— И кто ж это набрехал? И как же людям не совестно?
— Ладно, — сказал Геннадий, — знаем мы вас! Все монахинь из себя корчите… Вот я сейчас гляну, какая ты есть монахиня. А ну, открывай живо, не то дверь высажу!
Затаив дыхание, все трое слушали, как возилась в сенях, причитала испуганная женщина. В последний момент она заколебалась, спросила с тревогой:
— Ты, что ли, Петр Лукич?
Дверь приоткрылась, Колесников рванул ее на себя, одним прыжком миновал порог. Еще не понимая, что произошло, женщина отступила назад в темноту, и Геннадий, боясь ее потерять, шагнул за ней. Она вскрикнула, но лейтенант успел зажать ей рот ладонью:
— Успокойся, гражданка. Я не разбойник. Просто заблудился в лесу. Ничего плохого тебе не сделаю.
Женщина продолжала биться у него в руках, словно пойманная птица, даже расцарапала Колесникову лицо, но крикнуть так и не смогла. Постепенно она стала уставать. Движения ее слабели. К тому же незнакомец не делал ей ничего плохого. Он только не давал кричать. Когда ей удалось освободить лицо, она спросила возмущенно:
— Чего тебе, ирод окаянный?
И тогда Геннадий сказал то единственное, что могло успокоить женщину больше всего:
— Хлеба! Хлеба кусок! Из окружения я…
Женщина ахнула.
— А обниматься лез! Голодный, а обниматься лезет!
Впрочем, она прошла на кухню, вздула огонь в еще не остывшей печи, сунула туда несколько лучинок, укрепила их на шестке. Стало светлее. Затем она достала чугунок щей, от каравая отрезала ломоть и стала возле печи, спрятав под фартук не по-женски большие руки. Геннадий взял ложку, но есть не стал, медлил. Хозяйка поняла это по-своему. Молча достала из горки старинный граненый штоф, стакан, наполнила его мутноватой жидкостью и снова отошла к печке.
— Ждала кого? — спросил Колесников.
— Пей, коли дают, да уматывай поскорей! — посоветовала она.
— Немцев много?
— Хватает.
— Стоят где?
— По-разному стоят. Которые у хозяев, а которые в школе. Казарма у них тама.
— И в вашем крыле есть?
— Есть и в нашем. Четверо у Зеленковской стоят, пятеро у Беловых, а староста у старика Дубова.
— Где это?
— По нашему порядку третья изба от моей. А зеленковская — четвертая. Дранкой крытая… Да тебе-то зачем? Ты туды не иди, а сейчас в огород, мимо баньки, после в овраг спустишься. Там до лесу — всего ничего.
— Спасибо, хозяюшка. — Колесников отодвинул в сторону нетронутые щи, а хлеб положил в карман. — Чего ж староста один живет?
— Так не немец он. Русский. Глебов по фамилии. А величают Петром Лукичом.
— Величают, говоришь? Это кто же его величает?
— А все. Начальство же!
— А… Ну пойду я повеличаю. Ты сходи к Дубову-то, проверь, на месте ли начальник. Вдруг ушел куда.
Хозяйка начала о чем-то догадываться, сказала нерешительно:
— Куды ж ему уйти в эдакую рань?
— Иди, иди. Коли он дома, вызови. Скажи, человек из лесу заявился. Раненый. В твоей избе лежит. Командир, мол. Со «шпалой». Гляди сюда! Вот с этакой, только подлиннее… Запомнила? Ну иди. Да иди же!
— О господи, чего же теперича будет?! — охая, она накинула на плечи ветхий кожушок, сунула в ноги валенки и обмотала плечи большим шерстяным платком. Стараясь не потерять ее из виду, Колесников с солдатами шел напрямик через огороды.
К избе Дубова они подошли одновременно. Понуждаемая энергичными жестами лейтенанта, женщина выпростала руку из-под платка, робко постучала и обреченно поникла головой. В сенях послышались осторожные шаги, которые вскоре смолкли.
— Кто такой и по какому делу? — спросили за дверью.
— Это я, Петр Лукич, — заторопилась она, — Евдокия Селезнева, вдова бригадира Якова Ивановича. Вы еще ко мне за самогончиком приходили…
— Ну признал, — нехотя отозвался Петр Лукич, — так что из того?
Женщина качнулась вперед и, чтобы не упасть, ухватилась за косяк.
— До вас я, Петр Лукич. Да вы отворите, не пужайтесь, одна я…
— Мне пугаться нечего, — помолчав, сказал Глебов, — а только ни к чему в такое время двери отворять. Баба ты молодая, а тут одни мужики… Так что ступай.
Евдокия обрадованно метнулась было прочь, но бросив взгляд в сторону, замерла на месте. От страха она заплакала, но робко, по-детски, стараясь своим плачем не слишком тревожить людской покой.
— Чего ж делать-то мне, Петр Лукич! Он ведь не уходит! Страшно мне! Хошь бы ты дверь отворил! Со страху боюсь ума лишиться!
Дверь слегка приоткрылась.
— Кто не уходит? Говори толком.
Захлебываясь слезами, Евдокия лепетала что-то малопонятное и все норовила юркнуть в избу, но Глебов почему-то удерживал ее на крыльце. Выслушав все, он сказал:
— Не мое это дело. Коли ты на него донести хочешь — бог тебе судья, доноси. А меня не впутывай. По мне что командир, что рядовой — все едино душа человеческая. В молодости не был Иудой, а в старости тем более не стану. Ступай с богом. Делай, что тебе совесть велит.
Он хотел закрыть дверь, но Евдокия боком пролезла в щель, и Колесников услышал ее громкий, рыдающий голос:
— Петр Лукич, Христа ради, не гони! Боюсь я! — и еще что-то, чего лейтенант уже не расслышал. Кинувшись к двери, он потянул ручку на себя. Из сеней пахнуло овчиной, луком и старой, лежалой соломой. В темноте кто-то вскрикнул, загремел жестяным ведром.
— Ни с места! — крикнул лейтенант, наугад продвигаясь вперед. — Кто шевельнется, пристрелю! — рукой он нащупал слева бревенчатую стену. — Всем — в избу! Отворить дверь в комнату!
Кто-то шарахнулся прочь, скрипнув половицами, в глаза лейтенанту ударил показавшийся слишком ярким свет керосиновой лампы.
В избе у печки стоял с поднятыми вверх руками высокий худой старик в домотканой рубахе и подштанниках. Другой, тот, что вошел впереди лейтенанта, был немного моложе, шире в плечах и бороду имел широкую и густую, по бокам сильно тронутую сединой. Евдокия, сжавшись в комок, забилась в угол, где стояли ухваты и висели на гвоздях связки красного лука.