— В таком случае я сейчас же прикажу уничтожить вино. Единственная возможность сберечь его для больных в больницах исчезает…
— А ответственность вы берете на себя? — как-то робко спросил врач Варнаков.
— Разумеется, с указанием на окружающие обстоятельства, — ответил я. — Вы боитесь ответственности и не боитесь оставить больных и слабых без помощи.
После этого все начали охать и ахать и жалеть доброе вино, которое могло бы пригодиться для слабых больных. Но никаких мер никто не предлагал. Собравшаяся же толпа, серая и темная, ждала наступления вечера… Надо было выбирать между уничтожением вина и уничтожением людей. Выбор ясен.
Был составлен протокол, который я подписал. И все вино в присутствии начальника милиции, городского головы и под наблюдением моего помощника и одного офицера было выброшено в Иртыш.
Недовольная толпа растаяла. Уходя, многие открыто ворчали. «Сколько добра в Иртыш спущено по капризу комиссара», — говорили одни. «А все же вино было прислано для офицеров, — ворчали некоторые солдаты нашего отряда. — Надо будет спросить комиссара, когда получится ответ из Петрограда…» «А этого полковника назад до ответа мы не отпустим», — прибавил Рысев, председатель роты 2-го полка. Поход на офицеров не удался, но приблизительно в это же время зародилась идея нападения на дом губернатора… Всех этих условий не могли знать ни Боткин, ни Долгоруков.
Октябрьский переворот в 1917 году
Сведения об этом перевороте достигали Тобольска отрывочно. Невозможно было составить истинного представления о том, что творится в столицах. Телеграммы Керенского были очень кратки и односторонни, газетные сообщения отличались яркой партийностью и блистали только полемикой. Мое положение в Тобольске было весьма щекотливое, и я более чем когда-либо желал, чтобы скорее собралось Учредительное собрание и освободило меня от тяжелой обязанности. Октябрьский переворот произвел гнетущее впечатление не только на бывшего царя, но и на свитских. Из газет они видели, что делается в Питере. Николай II долго молча переживал и никогда со мной не разговаривал об этом. Но вот, когда получились газетные сообщения о разграблении винных подвалов в Зимнем дворце, он нервно спросил меня:
— Неужели Керенский не может приостановить такое своеволие?
— По-видимому, не может… Толпа везде и всегда остается толпой.
— Как же так? Александр Федорович поставлен народом… народ должен подчиниться… не своевольничать… Керенский любимец солдат… — как-то желчно сказал бывший царь.
— Мы здесь слишком далеко от всего; нам трудно судить о событиях в России. Но для меня все эксцессы толпы понятны и не неожиданны. Помните японскую войну? Вам, Николай Александрович, известна мобилизация 1914 года в Кузнецке, — Барнауле и других городах… Как там новобранцы громили здания монополий, как разбивали винные лавки… Какие творили безобразия! Почему-то в Германии, Австрии ничего подобного не совершилось. Как будто там не было толпы.
По-видимому, мое объяснение было совсем непонятно бывшему царю. Он, помолчав несколько минут, сказал:
— Но зачем же разорять дворец? Почему не остановить толпу?.. Зачем допускать грабежи и уничтожение богатств?..
Последние слова произнес бывший царь с дрожью в голосе. Лицо его побледнело, в глазах сверкнул огонек негодования. В это время подошли Татищев и одна из дочерей. Разговор на эту тему прервался. Потом я очень сожалел об этом. Мне очень хотелось уяснить для себя: как же в самом деле смотрел бывший царь на совершающиеся события? Сознает ли он, что «своевольная» толпа подготовлена и воспитана не вчерашним днем, не настоящим годом, а предыдущими столетиями бюрократического режима, который рано или поздно должен был вызвать толпу к «своеволию». По-видимому, плохо Николай II понимал это своеволие в марте 1917 года, но еще хуже представлял он его в октябре того же года. Для этого надо было бы знать не одну военную историю, которую он преподавал сыну, а историю народа, историю толпы. Бунты Стеньки Разина, Пугачева, бунты военных поселений, очевидно, были забыты бывшим властелином. По-видимому, он никогда не задавал себе вопроса: почему ни в Германии, ни во Франции, ни в Австрии — нигде народ и войска не поднимали таких восстаний во время войны? Почему эго возможно было только у нас, в России, где власть царская и бюрократическая казалась так прочна, несокрушима, а рухнула в два-три дня до основания? Не такова ли судьба всякой деспотии? В истории народа мы много находили тому примеров.
Отзвуки октябрьских событий понемногу стали проникать и в Тобольскую губернию. Еще не было известно, на чьей стороне останется победа. Сообразно с этим вели себя и тобольские деятели. По губернии распускались всевозможные нелепые слухи. Из деревень стали приезжать солдатки-вдовы.
— Господин комиссар, вас желает видеть какая-то женщина, — сообщает один из офицеров, живших в одном со мною доме.
Выхожу в прихожую и вижу деревенскую женщину с девочкой лет шести.
— Что вам? — спрашиваю ее.
— Господин комиссар, где же правда? У меня муж убит на войне, а по деревням ходят мужики какие-то и говорят, что Временное правительство запретило выдавать пособие солдаткам-вдовам… — сказала женщина и заплакала.
Это неправда, перебиваю я. Не верьте, это вздор.
— Как же не верить? Вот уже второй месяц волость нам отказывает Чем же мне жить? Помогите, ради царя небесного…
— Я вам говорю, что это вздор. Не верьте.
— Что ж нам делать? Мы народ темный… Все нас норовят обмануть, обидеть.
Судя по поведению, просительница была не совсем темная, а бывалая и даже немного грамотная.
— Кто вас ко мне направил? Как вы пришли сюда?
Наши бабы послали: иди, говорят, к комиссару, что царя сторожит…
Я объясняю, что она попала не по адресу.
— Выдачей пособий заведует городская управа и губернский комиссариат, — говорю ей.
— Уж вы помогите, куда я пойду, — просит женщина.
Пробую растолковать ей порядок получения пособия. Даю немного денег и записку к городскому голове, который состоял членом комиссии, и сообщаю ему о деревенских слухах. Расшатывание умов идет по всем российским городам, и весям. Не оставлена без внимания даже наша отрядная школа. Лекции, которые в начале осени шли довольно успешно, теперь стали посещаться все меньшим и меньшим числом солдат.
Еще до отъезда из Питера я говорил Керенскому и Кузьмину, что в отряде необходимо будет устроить школу, читать лекции для того, чтобы солдаты не скучали и не распускались от скуки и безделья. Тобольск — городишко глухой, захолустный, зима холодная и продолжительная. Керенский и Кузьмин вполне согласились со мной. По прибытии в Тобольск я немедленно принялся за это дело. В отряде оказалось много безграмотных и полуграмотных. С ними, кроме меня, согласились заниматься и некоторые офицеры, с более же подготовленными занимался я сам: читал им лекции по естественной истории, географии, истории культуры и пр. Бухгалтерию же преподавал мой помощник А. В. Никольский. Кроме того, я неоднократно делал доклады и читал лекции на разные темы в Народном доме для всех, куда ходили и солдаты нашего отряда. До октябрьских событий занятия шли хорошо, солдаты охотно посещали школу. В начале же ноября некоторые совсем перестали посещать школу: очевидно, свое образование они считали законченным. Иногда они являлись в школу и отпускали плоские остроты по адресу старших групп, которые проходили геометрию.
Все хотят быть семинаристами, учеными, как-то брякнул один из них.
Вы мешаете заниматься, сказал я.
Пусть, занимаются семинаристы…
Уходи вон, громко крикнул один из учеников, — не то иначе с тобою заговорю…
В отряде немало было таких.
В казармах они нередко мешали учить уроки и тем вызывали страшное негодование и ядовитые насмешки. Внутренний разлад в отряде усиливался с каждым днем. Все мои усилия примирить Солдат ни к чему не приводили. Удавалось только смягчать остроту вражды между ними. Но и то до поры до времени.
Наконец приехал из Крыма зубной врач, который считался зубным лейб-медиком бывшей царской семьи. Теперь я забыл его фамилию. Поселился он у меня, а врачевать членов бывшей царской семьи ходил в дом губернатора. Не знаю, каких убеждений он был прежде, но в Тобольске он мне говорил, что он толстовец. У меня с ним оказались некоторые общие знакомые врачи. По вечерам мы с ним часто подолгу беседовали о прошлом Николая II. Его рассказы вполне подтверждали мои наблюдения над царской семьей; она задыхалась в однообразной дворцовой атмосфере, испытывала голод духовный, жажду встреч с людьми из другой среды, но традиции, как свинцовая гиря, тянули ее назад и делали рабами этикета. Когда же кому-либо из нецаредворцев удавалось появиться в кругу царской семьи, то такое лицо сразу делалось предметом всеобщего внимания, если только придворная клика вовремя не успевала его выжить. Так было и с Григорием Распутиным. Однажды вечером зубной врач увидал у меня мои воспоминания «Возврат к жизни». Это воспоминание о выходе из Шлиссельбургской крепости.