Время работало на Курбанмамеда, прозванного вскоре сердаром — вождем — за его отчаянные набеги на мирных соседей узбеков и за дикие грабежи непокорных туркменских племен. Когда он взял в свои руки бразды правления Хивинским ханством, его уже величали Джунаид-ханом, он стал верным стражем и защитником крупной феодальной и мусульманской знати. В многолюдье на базарной площади именем аллаха и священной книги мусульман — корана его палачи расстреливали женщин и мужчин за супружескую неверность и курение опиума, четвертовали даже подростков за воровство и посягательство на частную собственность.
Нищие и бездомные Хивы умирали от голода на порогах шашлычных, в подворотнях пекарен, на виду духанов, заваленных съестным.
В душе презирая поэтов и бахши-певцов, Джунаид приглашал их к своему дворцу. Он не изменял себе: работал на публику. Не испытавший женской любви, не познавший ее власти над собой, глубоко убежденный, что воспевание добрых чувств к женщине, да и вообще все стихи, песни — это плод человеческой слабости, пламя людских пороков, он своим чутьем все-таки понимал: народ любит чеканную строку и звон дутара, и если он, Джунаид-хан, пусть даже святой из святых, пойдет против этой волны, его слава растает как дым.
— Скудоумные глупцы мнят себя пупом земли, — откровенничал Джунаид-хан со своими сыновьями. — Да за всех поэтов и бахши Ирана и Туркестана я не отдал бы и ногтя своего палача Непеса Джелата… Они воспевают длинноволосых дур, будто вся краса земли воплощена в них… Поэты, сами уподобившись бабам, не ведают, что ничего не может быть красивее мужской стати, силы, ловкости, быстроты… Мужчина властелином проскачет по земле, его конь попирает пространства. Силе мужчины покоряется все — и женщины, и враги, и звери, и птицы — все сущее на земле. Силу не купишь. А женщину можно купить, продать… Вон их сколько у меня — жен, наложниц, рабынь… Любая женщина ханства почтет за счастье быть со мной или стать женой моего любого сына.
Шестнадцатилетней девушкой выдал Джунаид свою единственную дочь Тыллу за бедного дайханина, доводившегося ему дальним родичем. Сватались за нее и байские сынки, и дети влиятельных родовых вождей, мулл. К хану осмелились прислать сватов и узбекские баи. Но где это видано, чтобы туркмен из воинственного племени иомуд отдавал свою дочь за узбека? — рассуждал хан. Узбечку взять в жены куда ни шло, а выдавать туркменку за узбека, в семью этих трусливых торгашей?! Да лучше предать ее холодной земле! Несчастные сваты подверглись диким надругательствам.
Верный своему лицемерию и ханжеству, Джунаид-хан выдал дочь за бедняка, чтобы повсюду говорили: «Смотри — хан, а дочь свою не погнушался за голяка отдать. Что ни говори, а Джунаид-хан справедлив! Он и за богатого и за бедного… Где это видано, чтобы ханская дочь была за бедняком? Разве только в сказках?!»
Бедняк жених справил пышный той — свадьбу. Разумеется, на средства тестя, не поскупившегося дать будущему зятю овец, риса, масла, муки, сахара, чаю — всего, что нужно для того, чтобы свадьба походила на ханскую. И опять пошла добрая молва — о щедрости и человеколюбии Джунаида…
Через месяц после тоя Джунаид увидел дочь дома. По обычаю невеста через месяц возвращается к родителям, пока семья жениха не выплатит остатки калыма — выкупа за невесту. С бедняка взятки гладки. Но у Джунаид-хана была в том своя корысть: пускай люди видят, что и тут ханская дочь блюдет неписаные законы патриархальщины.
Прошел месяц, второй… Тылла, стараясь не попадаться отцу на глаза, по-прежнему жила дома. Однажды, вернувшись с охоты, Джунаид заметил заплаканное лицо старшей жены. Она бочком подошла к хану, чтобы снять с него сапоги и вымыть ноги.
— Что-то Тылла дома застряла? — Джунаид-хан протянул ей ногу в запыленном сапоге.
— Поговорили бы с ней, мой повелитель, — тихо прошептала жена, привычным движением разув мужа. — Не хочет она… к мужу возвращаться.
— Как? — зеленоватые глаза хана холодно блеснули. — Позови ее…
Тылла, стройная, красивая, переминалась у порога с ноги на ногу. Она, бесстрашно поблескивая такими же рысьими, как у отца, глазами, смотрела на Джунаид-хана.
— Почему не едешь к себе… домой? — В голосе отца зазвенел металл.
— Не хочу! — Она и разговаривала, как отец, впиваясь взглядом в шею собеседника. — Не хочу жить с ним… От него псиной несет.
— Псиной? — хохотнул хан. — А ты постирай ему белье, искупай его. Он твой муж, твой повелитель!
— Он мне противен! Увижу его — тошнит. Прости, отец…
— А что люди скажут? Ты связана адатом и шариатом… Пока муж не даст тебе свободу, ты будешь жить с ним под одним кровом, хоть умри!
— Убей меня, отец, не пойду! — Лоб дочери покрылся испариной. Мать, стоявшая позади, толкнула Тыллу: «Разве можно так дерзить отцу!»
— Убей, говоришь? — усмехнулся он. — Моей дочери смерть не страшна… Пуще смерти она должна бояться самого Джунаид-хана… Что-то я этого не заметил. А ну позови Непеса, — бросил он жене, но, увидев, что та нерешительно топталась на месте, прикрикнул: — Живее!
Жена опрометью бросилась вон. Джунаид, будто давно ждал такого повода, рассчитанным движением отвернул край ковра, где на чистой тряпочке рядышком с кораном лежал вороненый маузер. Тылла не успела от страха даже сжаться, как отец, не поднимаясь с места навскидку, первой же пулей сразил дочь. Когда вошли Непес и жена, Тылла лежала бездыханная, с закатившимися под лоб глазами и открытым ртом, будто в горле у нее застряли последние слова проклятия.
На выстрел прибежал старший сын Эшши-бай. Увидев на полу сестру, он дрожащим голосом спросил:
— Зачем же так… отец?
Джунаид-хан досадливо поморщился, оглядел сына с ног до головы, словно видел его впервые. Обличьем и осанкой весь похож на него, Джунаида. Только ростом меньше да характером хлипковат. Вот бы ему нрав сестры, ее волю.
Эшши-бай, не сводя глаз с мертвой сестры, осекся. Чего доброго, ухлопает еще под горячую руку.
— А ты не догадываешься, зачем? — криво усмехнулся Джунаид. — Подумай!
Эшши-бай пожал плечами. Никогда не поймешь отца, что он думает и какое решение примет через мгновение.
— Она твоя сестра, а моя дочь. — Джунаид-хан осторожно поднял подушку, под которой томились два пузатых чайника с зеленым чаем. — Но она женщина… Что толку от того, что ее земля носит? Только небо коптит. Она чужая… Ты и Эймир — мои. Вы, ваши сыновья будете продолжать мой род, мое имя, мои дела… Ее смерть сослужила всем нам хорошую службу. Узнают люди, скажут: «Джунаид-хан ради обычаев дочери родной не пощадил. Вот кто истинный слуга ислама, вот кто ревностно блюдет законы наших предков!» Я потерял одну дочь, но приобрел тысячу воинов. Смерть Тыллы приведет в мой лагерь тьму мусульман, тысячи ревнителей адата и шариата. — И хан словно ни в чем не бывало отлил в пиалу чаю, с шумом отхлебнул глоток.
…Дурды-бай ухмыльнулся, вспомнил, как однажды распинался Джунаид-хан перед хивинским ханом Исфандиаром, называя его другом, братом, пока тот был в милости у англичан. Хивинский владыка знал истинную цену джунаидовским клятвам и все-таки поверил ему. Из-за непомерно пылкой «любви» басмаческий главарь повелел своим сыновьям привезти ему голову хивинского «брата»… Кто сказал, что ворон ворону глаз не выклюет? И по сей день перед глазами Дурды-бая, как наваждение, стоит ковровая сума, шмякнувшаяся у ханских ног; в той ковровой суме сочилась кровью голова хивинского правителя.
Теперь же Джунаид-хан загнанным волком мечется по Каракумам. Не поджигай — сам сгоришь, не копай яму другим — сам туда угодишь. Ушла его былая сила, как остатки мутного чая, выплеснутого на песок. А послушаешь хана — все мнит себя чуть ли не падишахом… Все о себе да о себе. Своя рубаха ближе к телу. Хан не раз посылал в преисподнюю как отряд Дурды-бая, так и отряд его брата Хырслана. Джунаид-хан приказывал сыновьям Сары Баллы идти на верную гибель, под красноармейские клинки, а сам со своими сыновьями Эшши-баем и Эймир-баем любил лишь ночные набеги на аулы да дележ захваченного добра. Что отец, что сыновья — беркуты. Да шайтан с ними, с этими алчными разбойниками, думал Дурды-бай.
Уже алел восток, уже пустыня дохнула предутренним холодом. Дурды-бай, зябко поеживаясь, прилег на попону и не заметил, как заснул. Вскоре проснулся от выстрела, раздавшегося над самым ухом. Дурды-бай даже не успел ужаснуться, услышав рядом с собою вскрики, возню борьбы; на него навалились тяжелые сильные тела, кто-то запрокинул ему голову и полоснул ножом по горлу.
Стон и предсмертный хрип стояли над узкой лощиной, залитой кровавым заревом. Никто из маленького отряда Дурды-бая, заночевавшего в пути, не успел сделать ни одного выстрела.
Ленивое солнце равнодушно заскользило своими лучами по барханам, по мертвым джигитам, застывшим в неестественных позах. Почти все они были оголены: с них сорвали одежду, у них забрали оружие и вещи. Вокруг не осталось коней, только бесчисленное множество следов, терявшихся среди угрюмых барханов. Ветер, занося следы ночной трагедии, раздувал золу давно потухшего костра, носил по земле обрывки шерстяных веревок, завывал в пустых консервных банках, мел поземкой по двум убитым в красноармейских шлемах, картинно вытянувшимся на красноватой глади такыра. Над трупами уже роились большие зеленые мухи.