Она перешла к старику Мурсалимову. Он уже сидел, спустив ноги, и сделал попытку встать навстречу ей, но она удержала его и села рядом. С той же верой в её всемогущество смотрел на неё и этот высохший бронзовый старик. Она через Ахмаджана спрашивала его о кашле и велела закатить рубашку, подавливала грудь, где ему больно, и выстукивала рукою через другую руку, тут же слушала Веру Корнильевну о числе сеансов, крови, уколах, и молча сама смотрела в историю болезни. Когда-то было всё нужное, всё на месте в здоровом теле, а сейчас всё было лишнее и выпирало — какие-то узлы, углы…
Донцова назначила ему ещё другие уколы и попросила показать из тумбочки таблетки, какие он пьёт.
Мурсалимов вынул пустой флакон из-под поливитаминов. „Когда купил?“ — спрашивала Донцова. Ахмаджан перевёл: третьего дня. — „А где же таблетки?“ — Выпил.
— Как выпил?? — изумилась Донцова. — Сразу все?
— Нет, за два раза, — перевёл Ахмаджан.
Расхохотались врачи, сестра, русские больные, Ахмаджан, и сам Мурсалимов приоткрыл зубы, ещё не понимая.
И только Павла Николаевича их бессмысленный, несвоевременный смех наполнял негодованием. Ну, сейчас он их отрезвит! Он выбирал позу, как лучше встретить врачей, и решил, что полулёжа больше подчеркнёт.
— Ничего, ничего! — одобрила Донцова Мурсалимова. И назначив ему ещё витамин „С“, обтерев руки о полотенце, истово подставленное сестрой, с озабоченностью повернулась перейти к следующей койке. Теперь, обращённая к окну и близко к нему, она сама выказывала нездоровый сероватый цвет лица и глубоко-усталое, едва ли не больное выражение.
Лысый, в тюбетейке и в очках, строго сидящий в постели, Павел Николаевич почему-то напоминал учителя, да не какого-нибудь, а заслуженного, вырастившего сотни учеников. Он дождался, когда Людмила Афанасьевна подошла к его кровати, поправил очки и объявил:
— Так, товарищ Донцова. Я вынужден буду говорить в Минздраве о порядках в этой клинике. И звонить товарищу Остапенко.
Она не вздрогнула, не побледнела, может быть землистее стал цвет её лица. Она сделала странное одновременное движение плечами — круговое, будто плечи устали от лямок и нельзя было дать им свободу.
— Если вы имеете лёгкий доступ в Минздрав, — сразу согласилась она, — и даже можете звонить товарищу Остапенко, я добавлю вам материала, хотите?
— Да уж добавлять некуда! Такое равнодушие, как у вас, ни в какие ворота не лезет! Я восемнадцать часов здесь! — а меня никто не лечит! А между тем я…
(Не мог он ей больше высказать! Сама должна была понимать!)
Все в комнате молчали и смотрели на Русанова. Кто принял удар, так это не Донцова, а Гангарт — она сжала губы в ниточку и схмурилась, и лоб стянула, как будто непоправимое видела и не могла остановить.
А Донцова, нависая над сидящим Русановым, крупная, не дала себе воли даже нахмуриться, только плечами ещё раз кругоподобно провела и сказала уступчиво, тихо:
— Вот я пришла вас лечить.
— Нет, уж теперь поздно! — обрезал Павел Николаевич. — Я насмотрелся здешних порядков — и ухожу отсюда. Никто не интересуется, никто диагноза не ставит!
Его голос непредусмотренно дрогнул. Потому что действительно было обидно.
— Диагноз вам поставлен, — размеренно сказала Донцова, обеими руками держась за спинку его кровати. — И вам некуда идти больше, с этой болезнью в нашей республике вас нигде больше не возьмутся лечить.
— Но ведь вы сказали — у меня не рак?!.. Тогда объявите диагноз!
— Вообще мы не обязаны называть больным их болезнь. Но если это облегчит ваше состояние, извольте: лимфогранулематоз.
— Так значит, не рак!!
— Конечно, нет. — Даже естественного озлобления от спора не было в её лице и голосе. Ведь она видела его опухоль в кулак под челюстью. На кого ж было сердиться? — на опухоль? — Вас никто не неволил ложиться к нам. Вы можете выписаться хоть сейчас. Но помните… — Она поколебалась. Она примирительно предупредила его: — Умирают ведь не только от рака.
— Вы что — запугать меня хотите?! — вскрикнул Павел Николаевич. — Зачем вы меня пугаете? Это не методически! — ещё бойко резал он, но при слове „умирают“ все охолодело у него внутри. Уже мягче он спросил: — Вы что, хотите сказать, что со мной так опасно?
— Если вы будете переезжать из клиники в клинику — конечно. Снимите-ка шарфик. Встаньте, пожалуйста.
Он снял шарфик и стал на пол. Донцова начала бережно ощупывать его опухоль, потом и здоровую половину шеи, сравнивая. Попросила его сколько можно запрокинуть голову назад (не так-то далеко она и запрокинулась, сразу потянула опухоль), сколько можно наклонить вперёд, повернуть налево и направо.
Вот оно как! — голова его, оказывается, уже почти не имела свободы движения — той лёгкой изумительной свободы, которую мы не замечаем, обладая ею.
— Куртку снимите, пожалуйста.
Куртка его зелёно-коричневой пижамы расстёгивалась крупными пуговицами и не была тесна, и кажется бы не трудно было её снять, но при вытягивании рук отдалось в шее, и Павел Николаевич простонал. О, как далеко зашло дело!
Седая осанистая сестра помогла ему выпутаться из рукавов.
— Под мышками вам не больно? — спрашивала Донцова. — Ничто не мешает?
— А что, и там может заболеть? — голос Русанова совсем упал и был ещё тише теперь, чем у Людмилы Афанасьевны.
— Поднимите руки в стороны! — и сосредоточенно, остро давя, щупала у него под мышками.
— А в чём будет лечение? — спросил Павел Николаевич.
— Я вам говорила: в уколах.
— Куда? Прямо в опухоль?
— Нет, внутривенно.
— И часто?
— Три раза в неделю. Одевайтесь.
— А операция — невозможна?
(Он спрашивал — „невозможна?“, но больше всего боялся именно лечь на стол. Как всякий больной, он предпочитал любое другое долгое лечение).
— Операция бессмысленна. — Она вытирала руки о подставленное полотенце.
И хорошо, что бессмысленна! Павел Николаевич соображал. Всё-таки надо посоветоваться с Капой. Обходные хлопоты тоже не просты. Влияния-то нет у него такого, как хотелось бы, как он здесь держался. И позвонить товарищу Остапенко совсем не было просто.
— Ну хорошо, я подумаю. Тогда завтра решим?
— Нет, — неумолимо приговорила Донцова. — Только сегодня. Завтра мы укола делать не можем, завтра суббота.
Опять правила! Как будто не для того пишутся правила, чтоб их ломать!
— Почему это вдруг в субботу нельзя?
— А потому что за вашей реакцией надо хорошо следить — в день укола и в следующий. А в воскресенье это невозможно.
— Так что, такой серьёзный укол?..
Людмила Афанасьевна не отвечала. Она уже перешла к Костоглотову.
— Ну, а если до понедельника?..
— Товарищ Русанов! Вы упрекнули, что восемнадцать часов вас не лечат. Как же вы соглашаетесь на семьдесят два? — (Она уже победила, уже давила его колёсами, и он ничего не мог!..) — Мы или берём вас на лечение или не берём. Если да, то сегодня в одиннадцать часов дня вы получите первый укол. Если нет — вы распишетесь, что отказываетесь от нашего лечения, и сегодня же я вас выпишу. А три дня ждать в бездействии мы не имеем права. Пока я кончу обход в этой комнате — продумайте и скажите.
Русанов закрыл лицо руками.
Гангарт, глухо затянутая халатом почти под горло, беззвучно миновала его. И Олимпиада Владиславовна проплыла мимо, как корабль.
Донцова устала от спора и надеялась у следующей кровати порадоваться. И она и Гангарт уже заранее чуть улыбались.
— Ну, Костоглотов, а что скажете вы?
Костоглотов, немного пригладивший вихры, ответил громко, уверенно, голосом здорового человека:
— Великолепно, Людмила Афанасьевна! Лучше не надо!
Врачи переглянулись. У Веры Корнильевны губы лишь чуть улыбались, а зато глаза — просто смеялись от радости.
— Ну всё-таки, — Донцова присела на его кровать. — Опишите словами — что вы чувствуете? Что за это время изменилось?
— Пожалуйста! — охотно взялся Костоглотов. — Боли у меня ослабились после второго сеанса, совсем исчезли после четвёртого. Тогда же упала и температура. Сплю я сейчас великолепно, по десять часов, в любом положении — и не болит. А раньше я такого положения найти не мог. На еду я смотреть не хотел, а сейчас все подбираю и ещё добавки прошу. И не болит.
— И не болит? — рассмеялась Гангарт.
— А — дают? — смеялась Донцова.
— Иногда. Да вообще о чём говорить? — у меня просто изменилось мироощущение. Я приехал вполне мертвец, а сейчас я живой.
— И тошноты не бывает?
— Нет.
Донцова и Гангарт смотрели на Костоглотова и сияли — так, как смотрит учитель на выдающегося отличника: больше гордясь его великолепным ответом, чем собственными знаниями и опытом. Такой ученик вызывает к себе привязанность.