— В чём? — спросил Сократ.
— В том, — сказал Симлий, — что то, что ты сказал о душе, можно сказать о строе лиры. Можно сказать, что хотя лира сама по себе с своими струнами есть нечто телесное, земное и преходящее, но строй лиры и звуки, которые она издаёт, представляют нечто бестелесное и не подлежащее смерти, и что поэтому если лира и сломается и струны её порвутся, то всё–таки тот строй и те звуки, которые она производила, не могут умереть и непременно остаются где–нибудь и после разрушения лиры. А между тем мы знаем, что как гармония лиры есть следствие сочетания в известном напряжении натянутых струн, так и наша душа есть соединение и взаимодействие находящихся в известном отношении различных элементов тела, и что поэтому, как гармония лиры уничтожается с разрушением составных частей её, так и душа уничтожается вследствие нарушения отношений, составляющих наше тело; нарушения же эти совершаются вследствие разных болезней или чрезмерного ослабления или напряжения составных частей тела.
Когда Симлий кончил, у всех нас явилось неприятное чувство, как мы после сообщили друг другу. Едва только мы уверились словами Сократа в бессмертии души, как сильные доводы противного опять смутили нас и породили недоверие не только к тому, что было, но, как нам показалось, и всему, что могло быть сказано по этому предмету.
Я часто удивлялся Сократу, но никогда более, как в этот раз. Что он не затруднился ответом, тут нет ещё ничего удивительного, но я больше всего удивлялся тому добродушию и спокойствию, с которым он благосклонно и одобрительно выслушал речь Симлия, и тому, как он потом, подметив впечатление, произведённое на нас этой речью, искусно помог нам выйти из сомнения.
Я в это время сидел по правой стороне его, у кровати, на низком стуле, а он, сидя на кровати, был выше меня. Он имел привычку играть моими волосами. Так и теперь, погладив рукой мою голову и сжав мои волосы на затылке, он сказал:
— Завтра, Федон, ты обстрижёшь эти прекрасные волосы.
— Да, — сказал я.
— Но погоди остригать их, а сделай, как я.
— Что же? — спросил я.
— А вот что. Обещаем остричь волосы ты свои завтра, а я свои сегодня же, но только если не сумеем защитить свои доводы.
Я шутя сказал, что я согласен, и тогда Сократ обратился к Симлию.
— Хорошо, Симлий, — сказал он. — Душа подобна гармонии. И как гармония возникает при правильном отношении лиры и струн, так же и душа возникает от известного отношения элементов тела. А если это так, то как согласить это с тем, что мы только что говорили, и с чем ты был согласен, что все знания наши суть воспоминания того, что мы знали в предшествующих существованиях. Если же душа существовала прежде, чем то тело, в котором она теперь находится, то как же может она быть последствием известного соотношения частей тела? Так что, если мы признаем то, что все наши знания суть воспоминания прежних существований, то мы должны признать и то, что душа наша имеет существование, независимое от условий, в которых находится тело. Кроме того, различие между гармонией и душой ещё и то, что гармония не сознаёт сама себя, душа же сознаёт свою жизнь и не только сознаёт, но и управляет ею. Гармония не может изменить положение лиры и зависит от него, душа же независима от тела и может совершенно изменить его состояние. Так, например, сейчас все элементы моего тела находятся в правильном, таком же, как и вчера, соотношении, а между тем моя душа решила то, что нарушит очень скоро это правильное соотношение элементов, потому что, как вы знаете, если бы я согласился с предложением Критона бежать из тюрьмы, то я бы был теперь далеко отсюда, а не сидел бы здесь, беседуя с вами в ожидании казни. Не согласился же я на предложение Критона потому, что счёл более справедливым подчиниться решению республики, чем уклониться от него.
Так что выходит то, что гармония приговорила лиру к разрушению, т.е. что есть во мне нечто такое, что сознаёт своё неумирающее начало.
И потому, хотя я и не могу с полной очевидностью доказать этого, сознавая в себе начало разумное и свободное, превышающее телесную оболочку, в которой оно находится, я не могу не верить в то, что душа моя бессмертна.
Если же душа бессмертна, — продолжал Сократ, — то мы обязаны заботиться о ней не только для этой жизни, но и для той, в которую она переходит при смерти тела.
Потому что если душа бессмертна и уносит с собой в другие жизни то, что приобрела здесь, то как же не стараться сделать её сколь возможно более хорошей и мудрой!
И, помолчав немного, он прибавил:
— Однако, друзья мои, мне кажется, уже пора заняться омовением, потому что лучше выпить яд обмытому, чтобы не доставлять женщинам труд обмывать мёртвое тело.
Когда он сказал это, Критон спросил его, что он поручает нам исполнить относительно его детей.
— То, что я всегда говорил, Критон, — сказал он, — ничего нового. Заботясь о самих себе, о своей душе, вы сделаете самое лучшее и для меня, и для моих сыновей, и для вас самих, хотя бы и не обещались мне этого.
— Мы постараемся поступать так, — ответил Критон. — Но как похоронить тебя?
— Как хотите, — ответил он и, улыбнувшись, прибавил: — Я всё–таки, друзья мои, не могу убедить Критона в том, что Сократ — это только тот я, который сейчас беседует с вами, а не тот, кого он через несколько времени увидит неподвижным и холодным.
Сказавши это, он встал и пошёл в комнату, чтобы омыться. Критон пошёл за ним; нам же он приказал ожидать. Итак, мы ожидали, разговаривая между собой о том, что было говорено, и о том несчастии, которое постигло нас, лишая нас друга, учителя и руководителя.
Когда Сократ окончил омовение и к нему были приведены его дети — у него было два маленьких сына и один взрослый — и когда вошли его домашние женщины, он, поговоривши с ними, выслал женщин и детей и опять вышел к нам. Уже было близко к солнечному закату, когда Сократ вышел к нам. Скоро после него вошёл служитель одиннадцати и, подошедши к Сократу, сказал:
— Сократ, ты, конечно, не будешь обвинять меня, раздражаться и бранить меня, как раздражаются и бранят меня приговорённые, когда я по приказанию одиннадцати требую, чтобы они выпили яд. Я узнал тебя за это время и считаю тебя человеком самым благородным, кротким и лучшим из всех тех, которые входили сюда, а потому надеюсь, что и теперь ты негодуешь не против меня, — потому что ты знаешь виновников дела, а против них. Я пришёл объявить тебе, что время пить яд, — прощай и старайся перенести как можно легче то, что неизбежно.
Сказав это, служитель заплакал, — отвернулся в сторону и вышел.
— И ты прощай, — сказал Сократ, — мы же сделаем своё дело. — А затем, обратившись к нам, прибавил: — Какой хороший человек! За это время он навещал меня, беседовал со мною, и я узнал в нём очень хорошего человека. И теперь так трогательно он жалеет меня! Ну, Критон, исполним же его требование; пусть мне принесут яд, если он готов.
— Я думаю, Сократ, — возразил Критон, — что солнце ещё высоко, да кроме того, многие принимают яд только очень поздно, а весь вечер пиршествуют, некоторые же даже наслаждаются и удовольствиями любви. Спешить незачем. Есть ещё время.
— Те, о которых ты говоришь, любезный Критон, — сказал Сократ, — имели основание поступать так, как поступали, думая, вероятно, что это хорошо для них, я же думаю иначе. Я думаю, что, выпивши яд немного позже, я не выиграю ничего, кроме того, что сделаюсь смешным в собственных глазах. Поди и вели принести яд.
Критон, выслушав это, сделал знак стоявшему за дверью слуге. Слуга вышел и скоро возвратился, ведя с собой человека, который должен был дать Сократу яд.
— Тебе знакомы эти вещи, — сказал ему Сократ, — научи, что нужно делать. — Нужно только, — ответил тот, — выпивши, ходить до тех пор, пока не отяжелеют ноги; когда же отяжелеют, то лечь, и яд сделает своё дело.
Сказав это, он подал Сократу чашу. Сократ взял её и с весёлым видом, без малейшего страха, нисколько не изменившись ни в лице, ни во взоре, но, взглянув, по своему обычаю, пристально на тюремщика, спросил:
— Что ты думаешь относительно возлияния из этого питья в честь какого–нибудь божества: можно или нет?
— Мы приготовили, Сократ, столько, — ответил тот, — сколько считаем необходимым.
— Хорошо, — сказал Сократ. — Но всё–таки должно помолиться богам о том, чтобы переселение моё отсюда туда совершилось благополучно: об этом я и молюсь теперь.
Сказавши это, он поднёс чашу ко рту и, не отрываясь, без страха и колебания, выпил всё, что в ней было. До этой минуты мы удерживались и не плакали, но когда увидели, что он пьёт и уже выпил., то не могли долее удерживаться: у меня против воли полились слёзы; закутав голову в плащ, я плакал о себе самом: не его, а своё собственное несчастье оплакивал я, теряя в нём такого друга. Критон, который ещё раньше меня не мог удержать своих слёз, вышел. Аполлодор и прежде не переставал плакать, теперь же разразился рыданиями.