Этот образ клетки как символ развитого капитализма Босуорт позаимствовал все у того же Макса Вебера. Вот что пишет Вебер в заключение своей книги:
...
Никому не известно, кто будет жить в этой клетке в будущем и не восстанут ли в конце этой гигантской эволюции новые пророки, не последует ли великое возрождение старых идей и идеалов или, если уж не то и не другое, не воцарится ли механическое окаменение, приукрашенное некоей спазматической самонадеянностью. Ибо об этой последней стадии такой культурной эволюции можно поистине сказать: специалисты без духа, сенсуалисты без сердца – это ничтожество воображает, что достигло небывалого доселе уровня цивилизации.
Говоря об этой грядущей клетке, Вебер имел в виду растущую специализацию труда, взаимозависимость социальных функций и исполняющих их людей, которым все труднее обособиться от сковавшей их структуры. Сам он еще не мог, а Дэвид Босуорт почему-то не догадался дать этой структуре четкое определение: речь идет о технологии. Технология с самого начала была неразрывно связана с капитализмом, но теперь, когда ее главным предметом стала информация, она полностью срослась с общественным устройством. В конечном счете, специализация труда и расщепление ответственности – это тоже технология, способ организации информации. И уже восстали пророки, обличители технологического общества, о которых говорил Вебер. И восстанут новые.
Босуорту вполне простительно не вспомнить французского политолога и протестантского богослова Жака Эллюля, который умер всего лет шесть назад. Пик его славы давно позади – его главный труд, «Технология: ставка в игре столетия», вышел в 1954 году и в какой-то степени стал теоретическим истоком и подоплекой американского, а затем и всемирного движения хиппи. По мнению Эллюля, технология настолько глубоко проникла в поры современного общества, что уже нет смысла говорить о природной среде обитания, ибо мы давно обитаем в технологической среде. Эта среда – искусственна и автономна, она не преследует никакой предначертанной цели и утверждает приоритет средств над целью. Люди, живущие в таком обществе, обезличиваются и отождествляются со своей социальной функцией. По мнению Эллюля, наше общество, благодаря нашим технологическим достижениям, – самое несвободное из всех, когда-либо существовавших на земле, независимо от ценностей, провозглашенных нашими конституциями.
На первый взгляд в этом обличении можно усмотреть сходство с теорией «отчуждения» молодого Маркса. Согласно этой теории, пролетарии, не имеющие доли в средствах производства, отчуждены от своего труда, обезличены, превращены в бессловесные орудия. Маркс, однако, полагал, что этот конфликт будет снят переходом средств производства в общественную собственность. Подобно большинству мыслителей XIX века, Маркс был беззаветным энтузиастом технологии и в конечном счете, неведомо для самого себя, пособником ненавистного капитализма. Ибо технология, сливаясь с капитализмом, вбирает в себя его фундаментальные требования: свобода собственности и свобода информации – в конечном счете свобода собственности на информацию. Встроенный парадокс капитализма, секрет его неуязвимости заключается в том, что любой бунт против него, принимающий хотя бы одно из его условий, не просто обречен на поражение, а даже способствует его триумфу. С такой точки зрения грядущий крах СССР был обусловлен уже самой сталинской политикой индустриализации. Это и есть эффект «кооптации», подмеченный Босуортом: капитализм, обогащенный прозрениями Маркса, становится еще непобедимей.
Подобно Марксу, Эллюль тоже лелеет свою утопию, но в его случае она опрокинута в прошлое – я бы назвал такую концепцию «ретроутопией». Эллюль полагает, что человек уже пережил исторический период максимальной свободы – это были европейские Средние века, период феодализма, когда присутствие технологии было минимальным, а государственная власть – весьма слабой. Человек был менее всего отождествлен со своей социальной функцией и мог сменить ее по первой прихоти, а то и вообще от нее отказаться. Наши средневековые предки не знали часов, не считали лет, не стояли у станка и не имели удостоверений личности. Но я не помню у Эллюля назойливых упоминаний о том, что эти самые свободные поколения человечества жили в постоянном страхе перед произволом и голодной смертью, что отсутствие реальной медицины, то есть именно технологии, периодически приводило к повальной моровой гибели.
Хиппи, давно побежденные технологией, оказались, тем не менее, наиболее последовательными бунтарями. Их идеалом было полное выпадение из общества, абсолютная утопия. Нынешние повстанцы, все эти любители экологии и борцы с глобализацией, – такие же функционеры технологии, как и брокеры Уолл-стрит. Их цель – все то же потребление, незапятнанность пейзажа в окне пригородного коттеджа, спокойная совесть за чей-нибудь счет. Капитализм наверняка пойдет им навстречу, да, впрочем, давно и идет, становясь экологически чистым, учреждая этичные инвестиционные фонды, искореняя детский труд. Главные противники любителей экологии – не толстосумы Америки и Европы, а страны третьего мира, аналог эллюлевского Средневековья. Напрасно их убеждают, что они стремятся в тюрьму, что там прогулка всего по часу в день. В этой тюрьме, как они хорошо знают, регулярно и сытно кормят, а на воле все их занятие – неограниченная прогулка натощак.
Какие же сделать выводы, к каким методам прибегнуть после столь неутешительного анализа? Ответ, который дает Дэвид Босуорт, сумевший так остро поставить вопрос, сводится к испытанной формуле: хорошее лучшее плохого. Что ж, мы и сами не прочь постремиться к хорошему и похулить плохое, но где тот Маяковский, который объяснит нам разницу? Очевидно одно: в жизни нет ничего, что давалось бы бесплатно. Это, между прочим, главный урок капитализма. Оказалось, что за регулярное кормление приходится платить регламентацией прогулок, и у кого же хватит решимости позвать назад, в голодное, хоть и быстроногое прошлое?
И еще одна истина, настолько простая, что мы постоянно упускаем ее из виду: далеко не все проблемы имеют очевидные решения. Она-то как раз в корне противоречит всему, чему учит капитализм, который существует как способ решения любых проблем, но закономерно не в состоянии решить одну, в которую превратился сам.
Мы начертали на своем знамени девиз свободы, а кончили тем, что воздвигли себе золотую клетку. Некогда покорители континентов, мы стали поколением программистов и страховых агентов. Вот что сказал о нас британский государственный муж и философ Эдмунд Бёрк: «Воздействие свободы на людей таково, что они могут делать, что им вздумается; но прежде, чем спешить с поздравлениями, нам следует посмотреть, что именно им вздумается».
ГОНЧИЕ ПСЫ ФЛОРИДЫ
Когда мы приземлились в Майами, моросил дождь, и с надеждой на золотой тропический загар пришлось проститься. Оно, впрочем, и к лучшему: на зимней пражской улице есть риск сойти за идиота, коротающего досуг в солярии, а то и просто за жертву желтухи.
Пятнадцать по Цельсию – для февраля как будто бы вполне недурно, но, как и в прошлые визиты, местные жители жаловались на небывалый холод. Доверчивого гостя обмануть нетрудно, но я прилетал во Флориду зимой уже не раз, и пятнадцать градусов – вполне типично.
В Майами живет прославленный на весь мир мальчик Элиан, чья мать погибла, пытаясь бежать с Кубы. Отец ребенка, поощряемый Фиделем Кастро, требует его выдачи назад, и американская администрация вполне бы рада пойти навстречу, но кубинская община Флориды стоит насмерть за маленького эмигранта. В ходе этого противоборства местные энтузиасты установили, что от Элиана исходит чудодейственная целительная сила, и охранникам, сопровождающим его в школу, приходится отгонять назойливых пациентов, пытающихся прикоснуться к мальчику.
Но для меня Майами с чудодейственным мальчиком – лишь пункт пересадки, почтовая станция. С чемоданом наперевес я отправляюсь на поиски терминала компании American Eagle, которая ведает челночными рейсами в Сарасоту на западном побережье полуострова. Судя по всему, ее местопребывание в здешнем аэропорту засекречено: все мои расспросы не ведут ни к чему, принося многочисленные и совершенно различные результаты. Женщина-диспетчер у одного из накопителей участливо меня выслушивает, затем спрашивает, старательно подбирая слова:
– По-испански говорите?
– Нет, – отвечаю я упавшим голосом.
– А жаль. Алисия знает очень много, – она кивает на свою партнершу поодаль, – но по-английски с ней не получится.
Тут приходит на помощь одна из окрестных кругосветных пассажирок:
– Вам перевести с португальского?
– С английского, – отрезаю я и семеню прочь, устыдившись собственной грубости. Язык, наверное, доведет и до Киева, но в Майами он должен быть испанским.