Альберт направился к выходу. У двери он остановился еще раз и оглянулся. В колеблющемся пламени свечи ему почудилась улыбка на губах Анны. Он кивнул ей, словно прощался с нею и словно она могла это видеть. Теперь Альберту хотелось уйти, но вдруг ему показалось, что она удерживает его этой улыбкой. И улыбка стала вдруг презрительной, отчужденной, красноречивой — он понял ее. Эта улыбка говорила: «Я любила тебя, а ты стоишь, как чужой, и отрекаешься от меня. Скажи же ему, что я была твоей, что тебе принадлежит право преклонить колени перед этим ложем и целовать мои руки. Скажи ему! Почему же ты ничего не говоришь?»
Но он не осмелился это сделать. Он прикрыл рукой глаза, чтобы не видеть больше ее улыбки... Потом повернулся и вышел на цыпочках из комнаты, закрыв за собой дверь. Весь дрожа, шел он через светлый салон, пробирался в полутемной комнате мимо шептавшихся друг с другом людей, людей, среди которых не имел права оставаться; потом, торопливо миновав переднюю, спустился по лестнице и, выйдя за ворота, проскользнул вдоль стены дома. Шаг Альберта становился все быстрее, точно неудержимая сила влекла его прочь, и, глубоко пристыженный, он почти бежал по улицам, ибо сознавал, что не смеет оплакивать ее, как другие, что мертвая возлюбленная прогнала его, потому что он отрекся от нее.
Жена мудреца
(Перевод Ф. Зайбеля)
Я пробуду здесь долго. Над курортным городком, раскинувшимся между морем и лесом, нависла глубокая, благотворная для меня скука. Все тихо и неподвижно. Лишь белые облака медленно плывут по небу; но ветер гуляет так высоко над волнами и макушками деревьев, что море и лес не шелохнутся. На этом курорте все время чувствуешь себя в глубоком одиночестве, даже на людях — в отеле, на променаде. Оркестр играет большей частью грустные шведские и датские песни, но и веселые пьесы звучат у него вяло и приглушенно. Закончив, музыканты молча спускаются по ступенькам с эстрады и медленно и печально исчезают со своими инструментами в аллеях.
Этот листок я пишу, плывя в лодке вдоль берега.
Берег отлогий и зеленый. Незатейливые дачи с садами; в садах, у самой воды, — скамейки; за домами — узкая белая дорога, за дорогой — лес. Поднимаясь по отлогому склону, он уходит вдаль, и там, где кончается лес, стоит солнце. Его закатные лучи озаряют узкий желтый остров, вытянувшийся вдали. Лодочник говорит, что туда можно добраться за два часа. Надо бы как-нибудь побывать там. Но здесь становишься удивительно тяжелым на подъем; я почти никуда не отхожу от этого маленького курорта и чаще всего бываю на берегу или у себя на террасе.
Я лежу под буками. Никнут отяжелевшие от полуденного зноя ветви деревьев; по временам я слышу шаги на лесной тропинке, но людей не вижу — я замер, устремив взор в небо. Я слышу и звонкий смех детей, но безмолвная тишина, разлитая вокруг, тут же поглощает все звуки, и едва они умолкнут, как уже кажутся чем-то давним и далеким. Стоит мне закрыть на миг глаза, и я просыпаюсь, как после долгой ночи. Так я ускользаю от самого себя и растворяюсь как частица природы в этом великом покое.
Прощай мой бесценный покой! Не найти мне его теперь ни в лодке, ни под буками. Все вдруг словно бы стало иным. Мелодии оркестра звучат задорно и весело, прохожие оживленно разговаривают, дети кричат и смеются. Даже милое море, казавшееся таким безмолвным, ночью с шумом плещется о берег. Жизнь снова зазвучала для меня. Впервые я уезжал из дому с таким легким сердцем; я не оставил там ничего незавершенного. Я получил звание доктора; окончательно похоронил иллюзию о своем артистическом призвании, спутницу всей моей юности, а фрейлейн Дженни стала супругой часовщика. Так мне выпало редкое счастье отправиться в путь без иллюзий и не покидая любимой.
Сознание того, что эта глава моей жизни осталась позади, придавало мне уверенность и спокойствие. И вот — прощай покой: приехала фрау Фридерика.
Поздним вечером у меня на террасе: я поставил на стол свечу и пишу. Пора наконец разобраться во всем этом. Вот мой разговор с нею, первый через семь лет — первый после того часа...
Это было на взморье, в полдень. Я сидел на скамейке. Иногда мимо проходили какие-то люди. На пристани стояла женщина с маленьким мальчиком; так далеко, что я даже не мог разглядеть черты ее лица. Впрочем, я не обратил на нее никакого внимания; она простояла там довольно долго — вот все, что я знал, когда она покинула наконец пристань и направилась в мою сторону. Мальчика она вела за руку. Теперь я увидел, что она молода и стройна. Ее лицо показалось мне знакомым. Когда между нами оставалось шагов десять, я быстро встал и пошел ей навстречу. Она улыбнулась, и я узнал ее.
— Да, это я, — сказала она, протягивая мне руку,
— Я сразу узнал вас, — сказал я.
— Надеюсь, это было не слишком трудно? — сказала она. — А сами вы, пожалуй, тоже ничуть не изменились.
— Семь лет... — промолвил я.
Она кивнула:
— Семь лет...
Наступило молчание. Она была очень хороша. Вот по ее лицу скользнула улыбка; она обернулась к мальчику, которого продолжала держать за руку, и сказала ему:
— Подай господину руку.
Малыш протянул мне ее, но даже не посмотрел на меня.
— Мой сын, — сказала она.
Это был красивый смуглый мальчик со светлыми глазами.
— Как все же приятно, что можно вот так встретиться, — начала она. — Никогда бы не подумала...
— И как странно, — сказал я.
— Почему? — спросила она с улыбкой, первый раз спокойно встречаясь со мной взглядом. — Лето... Все ведь путешествуют?
На языке у меня вертелся вопрос, где ее муж, но задать его я не решился и только спросил:
— Вы долго пробудете здесь?
— Две недели. Потом я встречусь в Копенгагене с мужем.
Я быстро посмотрел ей в глаза, и они простодушно ответили: «Может быть, это тебя удивляет?»
Мне стало неловко и даже как-то не по себе. Моя забывчивость казалась мне непостижимой. Я только теперь заметил, что в последние годы уже почти не вспоминал о том давнем часе, — прошло семь лет! — словно его и вовсе не было.
— Вы должны будете многое рассказать мне, — продолжала она, — очень, очень многое. Вы, разумеется, давно уже доктор?
— Не так уж давно — месяц.
— Но лицо у вас все такое же детское, — сказала она. — Ваши усы как приклеенные.
Со стороны отеля назойливо зазвонил колокол, приглашая к обеду.
— До свидания, — сказала она, словно только и ждала этого сигнала.
— Разве нам нельзя идти вместе? — спросил я.
— Мы обедаем у себя, в моей комнате; я не люблю большого общества.
— Когда же мы увидимся?
Она, улыбаясь, показала глазами на аллею вдоль набережной.
— Здесь, кажется, трудно не встретиться, — сказала она и, заметив, что я задет ее словами, добавила: — Особенно при желании... До свидания.
Она протянула мне руку и, не оглядываясь, ушла. Малыш, однако, еще раз обернулся и посмотрел на меня.
После обеда я до самого вечера слонялся по набережной, но она так и не пришла. Неужели она уехала?.. Впрочем, в этом, пожалуй, не было бы ничего удивительного.
Прошел день, — я не видел ее. До обеда все время лил дождь, и, кроме меня, на берегу почти никого не было. Я несколько раз прошел мимо дома, в котором она живет, но я не знаю, где ее окна. После обеда дождь перестал, и я совершил длинную прогулку по прибрежной аллее до соседнего городка. Было пасмурно и душно.
По дороге я ни о чем, кроме тех дней, не мог думать. Все возникло вновь перед моим мысленным взором. Радушный дом, в котором я жил, и садик с зелеными лакированными стульями и столами. Маленький город с его тихими чистыми улицами, и далекие, тающие в тумане холмы. А наверху — бледно-голубое небо, которое так гармонировало со всем остальным, что казалось, будто оно только там и могло быть таким бледным и таким голубым. Ожили перед моими глазами и люди: школьные товарищи, учителя, муж Фридерики. Я видел его не таким, как в тот последний миг, — вот он с добрым, немного усталым лицом идет после школы по улице и приветливо кивает нам, мальчишкам, вот он сидит — чаще всего молча — за столом между мною и Фридерикой; там я часто видел его из окна своей комнаты; вот в саду за зеленым столом проверяет наши тетради. И я вспомнил, как в сад приходила Фридерика, приносила ему после обеда кофе и, улыбаясь, смотрела на мое окно — взглядом, совершенно для меня загадочным... до того последнего часа. Теперь я знаю, что часто вспоминал все это. Но не как что-то живое, а как картину, которая тихо и мирно висит дома на стене.
Мы сидели сегодня на берегу и разговаривали — как чужие. Мальчик играл у наших ног песком и камешками. Ничто, казалось, не тяготило нас: мы болтали, как два человека, которые встретились на курорте случайно, ненадолго и которые друг для друга ровно ничего не значат, — о погоде, местности, людях, потом о музыке и новых книгах. Настроение у меня, пока я сидел с нею, было самое радужное; но когда она поднялась и ушла, мне сразу стало невыносимо тяжело. Хотелось крикнуть ей вслед: «Оставь же мне что-нибудь», но она бы даже не поняла меня. А впрочем, разве я мог ожидать от нее чего-либо иного? То, что она была так приветлива со мною при первой встрече, объясняется, видимо, лишь неожиданностью; она, наверное, просто обрадовалась, что в чужой стороне нашелся старый знакомый. А теперь у нас было время припомнить все; и то, что ей казалось давно и навсегда забытым, всколыхнулось вдруг с новой силой. Кто знает, сколько ей пришлось вынести из-за меня и как она страдает, может быть, даже еще сегодня. Что она осталась с ним, это мне ясно, а что они помирились — тому живое свидетельство четырехлетний сын; но можно ведь помириться, не простив, и простить, не забывая... Мне кажется, я должен уехать, это будет лучше для нас обоих. Весь тот год возникает предо мною в странной, грустной прелести, и я все переживаю вновь. В памяти всплывает одна подробность за другой. Я вспоминаю осеннее утро, когда, в сопровождении отца, приехал в маленький город, где мне предстояло закончить последний класс гимназии. Мне ясно видится школьное здание посреди парка с высокими деревьями. Я вспоминаю уютную просторную комнату, в которой безмятежно готовил уроки; дружеские беседы с профессором о моей будущности, которые с улыбкой слушала за столом Фридерика; загородные прогулки с товарищами в ближайшую деревню; и эти мелочи трогают меня так глубоко, словно в них вся моя юность. Все эти дни, вероятно, давно покоились бы во мраке забвения, если бы на них не падал таинственный отблеск того последнего часа. И удивительнее всего то, что, с тех пор как Фридерика здесь, со мной, те дни кажутся мне ближе, чем нынешний май, когда я любил фрейлейн Дженни, ставшую в июне женой часовщика.