Еще наивнее, чем, допустим, христианин из Европы, побывавший в те же годы в Персии и решивший, будто познал тайны так называемого Востока только потому, что ему удалось попасть в один из тамошних публичных домов, доступ в которые открыт каждому, Его Величество восхитился в эту ночь тем, что причащается тайн Европы, — не просто причащается, а полностью раз и навсегда постигает.
— Стало быть, зря рассказывают, — говорил он себе в своем искусственно подогретом простодушии, — будто здешние великолепные женщины принадлежат только своим мужьям! И хотя тут нет гаремов, — продолжил он свои размышления, — но насколько прекрасней, прелестней, волшебней любовь вне гарема!.. Женщину не покупаешь — тебе ее просто дарят! И в то время, пока они, эти европейцы, проповедуют праведную жизнь и провозглашают таковой единобрачие, жен своих они не только обнажают прилюдно, но и дают напрокат!
Этой ночью Его Величество шах персидский убедился в том, что любовное искусство в Европе гораздо утонченнее, нежели у него на родине. Этой ночью он насладился всеми изысками, какие не способна предоставить полному сил мужчине привычная и домашняя любовь, но только непривычная, необычная и необычайная иностранная. Способы, которые тайный агент Седлачек присоветовал Мицци Шинагль, показались властителю Персии экзотическими. Ведь он не был европейцем, у него был гарем, а в нем триста шестьдесят пять жен — ровно столько, сколько в году насчитывается ночей. А здесь, в доме у Жозефины Мацнер, он обладал одной-единственной.
Седлачек всю ночь ожидал в фиакре. О, он был не из тех ненадежных и бестолковых агентов, которые способны ненароком уснуть на посту. Напротив, сна не было ни в одном глазу, никогда еще взор Седлачека не был так бодр! И его служебное рвение было совершенно бескорыстным: на этот раз он был не вправе рассчитывать на поощрение, на отличие, на повышение в должности. Он занимался темным делом, которому предстояло навсегда остаться во тьме. Награды он не ждал, но и рвения не ослаблял — так уж он был устроен!
Когда на следующее утро шах проснулся, в постели рядом с ним уже никого не было. Он удивленно, чуть ли не испуганно, огляделся по сторонам.
С темно-зеленого балдахина, под которым он лежал, свисала на плетеном шнуре кисть. Очень потрепанная — от частого употребления. Шах ухватился за нее в смутной надежде, что она сумеет произвести какой-нибудь шум. Он ничуть не обманулся: это была сонетка звонка.
За которую подергало множество мужчин, побывавших здесь до него.
11
Над городом раскинулось ласковое голубое утреннее небо. Из напоенных росой садов заструился свежий и радостный аромат, смешиваясь с терпким и теплым запахом свежеиспеченных венских булочек и черного хлеба в корзинах у мальчишек-разносчиков.
Стояло воистину очаровательное весеннее утро. Но бедный шах этого не заметил. Он катил в закрытом экипаже, скорее охраняемый, чем сопровождаемый двумя бдительными господами из собственной свиты, катил по улицам, расцветающим улыбками. Шах пребывал в дурном настроении. Конечно, приключения закончившейся ночи оставили ему о себе приятные воспоминания, но шах в своем здоровом простодушии заранее мечтал о празднично-великом переживании, о самом настоящем перевороте в глубинах собственной души, об обретении новых чувств или о предельном обострении прежних — зрения, слуха, осязания. И, честно говоря, это стало самым большим разочарованием в его жизни. Он предвкушал некое великолепное торжество, а на его долю выпал всего лишь легкий праздничек вроде пикника. И в какой мере познал он теперь европейскую любовь? Намного ли в большей, чем ранее? Город здешний, который он успел полюбить прошлым вечером, теперь ему разонравился. Да и вообще весь вчерашний вечер казался ему теперь всего лишь блестящим миражом. Чем дольше он ехал и чем ярче сиял наступающий день, тем сильнее омрачалась его душа. И на ум ему пришли мудрые слова старшего евнуха: желание и любопытство — всего лишь обман. Горько было ему; он, конечно, не раскаивался, но, если так можно выразиться, тосковал по раскаянию. На душе у него было, словно у мальчика, разбившего час назад последнюю из подаренных ему игрушек.
Спутникам своим он не сказал ни слова. А если бы решил что-нибудь сказать, то поведал бы, должно быть, о том, что мир — такой роскошный и щедрый каких-то несколько часов назад — внезапно опустел. Но разве подобает произносить такое шаху?
Едва вернувшись во дворец, он велел позвать старшего евнуха. Как тебе здесь нравится, поинтересовался шах, не спеша выедая ложечкой половинку апельсина. В покоях стоял теплый, родной, можно сказать персидский, запах крепкого кофе, который Его Величество только что перед тем откушали. Готовили этот кофе на маленьком, по-домашнему уютном, открытом огне, в особом глиняном ковшике. Огонек еще не загасили и походил он сейчас на жертвенное пламя.
Старший евнух ответил, что ему здесь нравится, как, впрочем, и везде, где он может оказаться поблизости от своего господина. «Старый лжец», — подумал шах. Тем не менее, лесть, как всегда, оказалась приятной. Шах произнес:
— Омрачить бы твою жизнь в наказание за лживые речи.
— Господин милостив, — возразил евнух, — и даже назначенное им наказание жизни мне не омрачит!
— Как мои жены? — поинтересовался шах.
— Господин, — ответил евнух, — они хорошо едят, они здоровы, они спят в просторных и уютных постелях. Одно только делает их несчастными: то, что их повелитель к ним не наведывается!
— Я не хочу больше видеть женщин, целый год. Не испытал я счастья и с европеянкой. Один ты это предвидел. Неужели, чтобы поумнеть, нужно оскопиться?
— Господин, — возразил скопец. — Я знаю также глупых евнухов и мудрых мужчин в полной силе.
Это было оскорблением, и шах это прекрасно понял.
— А что бы сделал ты, если бы испытал разочарование? — спросил шах.
— Я бы огорчился, но я бы рассчитался, господин. Разочарования — вещь дорогостоящая и за них нужно платить.
— Ну разумеется, — сказал шах и, велев подать себе кальян, надолго затих.
Это длительное затишье понадобилось шаху, чтобы понять, что он отправится домой. Здесь все оказалось не по нему. Он чувствовал себя обиженным Европой. Она не выполнила того, на что он заранее уповал. Угрюмость растеклась по его мягкому желтоватого оттенка лицу, и на мгновение оно показалось старческим, хотя угольно-черная борода отливала блеском молодости.
— Если бы ты не был скопцом, я, не исключено, захотел бы поменяться с тобой местами, — сказал шах.
Евнух низко поклонился ему.
— Можешь идти, — промолвил государь, но тут же передумал. — Нет, останься!
— Останься, — повторил он еще раз, словно опасаясь того, что даже собственный евнух может его покинуть. Из всей свиты шаха лишь этот человек был способен найти награду, и самую деликатную, и самую великолепную одновременно, потому что евнухи отличаются рыцарственностью.
— Твоя обязанность, — сказал шах, — передать подарок даме этой ночи. Проследи за тем, чтобы он был достоин нашего величества и отвечал твоему изысканному вкусу. Но проследи и за тем, чтобы никто из нашего сопровождения тебя не видел. Дом и имя тебе предстоит выяснить самому. А я не хочу больше ничего знать об этом деле. Я полагаюсь на тебя!
— Господин может быть уверен, — ответил старший евнух.
Ему уже доводилось улаживать дела и поделикатнее, и еще более щекотливого свойства. Со дня своего прибытия сюда он жил в добром согласии с лакеями и давно уже разобрался, кто из них продажен, кто глуп, кто умен, кто может при случае оказаться полезным. Он не знал языка здешней страны, но владел другим — внятным всему миру языком денег и языком жестов. Старшего евнуха здесь понимали превосходно.
Выведать дорогу к Мицци Шинагль было просто. Вся челядь знала, где шах провел последнюю ночь. Труднее оказалось подыскать подарок, который, как приказано было шахом, отвечал бы его величию и, вместе с тем, изысканному вкусу самого евнуха. Он предался длительным размышлениям. Дамы этой он не знал, но она, по его представлениям, должна была быть особой титулованной. Он остановил свой выбор на трех тяжелых нитях жемчуга. Их цена представлялась ему соразмерной понятию о величественной награде. В сопровождении придворного лакея Стефана Лакнера он во второй половине следующего дня отправился к дому Мацнер.
К этому визиту здесь не были готовы. Сама госпожа Мацнер была еще в халате, а тапер Поллак — в мохнатых кальсонах и шлепанцах. Старший евнух, в темно-синем европейском костюме, одетый скромно и неброско, так что его сдержанность, практически, перерастала в скрытность, был не настолько глуп, чтобы не распознать с первого взгляда, куда попал. Ни опыт странствий по Европе, ни первичные половые признаки не требовались для того, чтобы распознать, каким ремеслом занимается госпожа Мацнер. Евнуху стало жаль изысканных жемчугов в серебряной шкатулке.