Верный и точный был удар. Под лопатку в сердце. Но мало того: он был двойной. Хотя нанесшая его этого и не подозревала. Мужчина, с которым встретилась мать у памятника, был тем самым сослуживцем отца, другом дома, что бочком, бочком, отвернув голову, быстро побежал из подворотни, когда я позвал его… И происходило это все здесь же, в двух шагах, на этой же площади…
Не знаю, попал ли я, уроженец предпоследнего военного года, в акселерационный бум, но в семнадцать лет я был уже того же роста, что и теперь, и если сейчас выжимаю на динамометре девяносто, то тогда семьдесят — в общем, внешне я был крепким, вполне сложившимся мужчиной. Однако внутри я был еще мальчиком, ребенком, сосунком, и узнанное оглушило меня, сбило с ног; чтобы подняться, мне нужно было понять, отчего это так, почему именно вот так, а не по-другому, и вопрос о смысле жизни, стоявший передо мной лишь применительно ко мне самому, оказался вдруг отнесен и к моим родителям.
— Жить, — сказала мать с улыбкой. Эта же улыбка была у нее на лице там, на площади у памятника. — Просто жить. Смысл жизни в том, чтобы просто жить.
И более вразумительного и ясного она не смогла сказать мне ничего, и разъяснение этой формулы «просто жить», с какой стороны ни подойди, было ею самой же: «Просто жить — это просто жить». Интересно, что бы ответила мать, если бы знала, откуда тянется к ней ниточка этого вопроса, как бы она разложила свою формулу, но я не смел, да и не считал возможным обнаруживать свое знание.
Я не однажды исподволь, незаметно подкрадывался к ним с этим вопросом, и ответ матери всегда был один и тот же, и в этой постоянности проглядывало жестокое простодушие изощренности, так уже мне знакомое по другой женщине. Оттого, может, они и были подругами? Отец отделывался всякий раз какими-то неопределенными хмыканьями, невнятными околичностями или просто отказывался отвечать, но однажды я застиг его в возвышенный момент сосредоточенной углубленности в себя, и, медленно, скупо роняя слова, глядя мне поверх плеча, он сказал, что в юности его тоже тревожил этот вопрос, но что он не избирал себе в юности некоей жизненной цели, которую надо осуществить, а то есть и не очерчивал для себя определенного круга жизненных проблем и явлений, деятельность внутри которого, собственно, и составляет смысл жизни. Однако в процессе жизни круг этот определился сам собой, и смысл, как он его понимает сейчас, заключается прежде всего в том, чтобы как можно больше приносить пользы своим трудом, чтобы как можно весомее был его вклад в общее дело, а также добиться того, чтобы и все подчиненные осознали бы необходимость работать таким же образом. Я хорошо помню, как у нас происходил этот разговор. Был вечер, светился телевизор в углу, мы сидели в креслах, вытянув ноги, между нами горел привезенный ими из Югославии торшер, он заполнял комнату рассеянным желтовато-зеленым светом, и по телевизору один из недавно прорвавшихся на экраны инструментальных ансамблей исполнял первые советские мелодии в ритме рок-н-ролла… И это была та же пора, когда я вел дневник и в нем записывал совсем другое: «Англичанка вконец озверела, выставила всему классу единицы и сказала, что никто из нас не сдаст у нее экзамена…»
Но мало-помалу вонзенная под лопатку игла словно бы истончалась, рассасывалась, что-то там еще побаливало, покалывало, но уже слабо, неощутимо почти, бежало время, наступила весна, экзамены на аттестат, и я сдал английский на «отлично», и литературу с русским на «отлично» — все на «отлично», кроме истории, слаб оказался в датах.
То лето проходило для нашей семьи не только под знаком моего вступления в жизнь. Впрочем, это мне лишь могло казаться, что «не только». Для отца с матерью моего «знака», может быть, и вообще не существовало в то лето, а был только знак отцовской ошибки.
Отец ходил серый, весь словно измятый, изжеванный, подглазья у него были черные от бессонницы. Его вызывали куда-то на самый «верх», он писал какие-то бесчисленные объяснительные и все твердил, ни к кому не обращаясь, самому себе, почему-то баюкая одной рукой другую: «Все к чертям, все к чертям, псу под хвост…» Кажется, даже что-то изменилось в их отношениях с матерью — словно бы их потянуло друг к другу…
Ошибка отца была не промахом, не излишней, опрометчиво на себя взятой ответственностью; как я понял, собственно, ошибки и не было, потому что отец во избежание ее, как это водилось, спустил дело на тормозах, притушил его, чтобы оно само собой подрассосалось, подсохло, осело — дошло бы до соответствующей своей истинной ценности кондиции, а там-то уж все бы и стало ясно, однако это оказался тот редкий случай, когда ждать утряски было нельзя, надо было принимать решение и действовать тотчас, но это выяснилось лишь позднее, когда уже в полном смысле слова было поздно.
Я сидел за столом и готовился к какому-то экзамену. «Все к чертям, все к чертям, псу под хвост…» — бормотал он, с пришаркиванием ходя по соседней комнате, и, хотя дверь была закрыта, мне казалось, что отделанные мехом французские тапки его шаркают у меня по голове. Я встал и раскрыл дверь.
— Да ладно, — сказал я отцу водевильно-веселым голосом. — Ну если и выгонят! Не пропадем же. Не на Западе ведь.
Он остановился и, не глядя на меня, взмахивая рукой, будто отбивая такт, закричал неожиданно резко и свистяще:
— Что ты понимаешь, чтобы давать мне советы! Щенок! Я двадцать лет положил на то, чтобы стать тем, кто я есть! Я столько вынес ради этого, ты знаешь?!
Я понял, что обречен на это шарканье до поздней ночи и, если хочу заниматься, должен поискать себе другое место.
Отца не сняли. И когда я сдавал вступительные экзамены, мы получили ордер на трехкомнатную квартиру, а одновременно с ордером подвернулось выгодно купить хорошую дачу в Красной Пахре. Сообщение с поселком было неважное, но нам это было не страшно: у нас уже года два стояла в гараже «Волга», тоже, между прочим, как у того отцова сослуживца, песочного цвета — они их покупали одновременно.
А родом отец был из деревни, из Ярославской губернии, и приехал когда-то в Москву в одних-единственных домотканой материи штанах, заплатанном пиджачишке и разваливающихся, с чужой ноги сапогах. Мать, правда, была городская. Но тоже не из барышень, и часто любила вспоминать, что в детстве ей очень хотелось научиться играть на пианино, и способности у нее открылись необыкновенные, но денег купить инструмент не было…
Ночь я почти не спал. Через голову у меня был, казалось, продернут тонкий металлический, прут, он непрестанно дрожал, и от этого его дрожания в голове стоял гулкий тяжелый звон. Горели обожженные ладони, до них было больно дотронуться. Мефодий, столкав одеяло к задней спинке, лежал на своей кровати в одних трусах и, сложив руки на груди, словно молясь во сне по-мусульмански, храпел с богатырской мощью и яростью.
Около семи я поскребся к Макару Петровичу. Он уже был на ногах — тотчас распахнул мне дверь и молча показал рукой: проходи.
Я зашел, он закрыл дверь и, жестом же все попросив меня пригнуться, прошептал на ухо:
— Спит еще. До свету с боку на бок перекладывался. Я ему уж потом элениум дал — прошлый год мне выписывали, я не пил.
— А мне анальгинчику. Найдешь? — тоже шепотом попросил я.
— Ага, — сказал Макар Петрович. — Сейчас.
Стараясь ступать своей деревяшкой как можно тише, он пошел рыться в бывшей обувной коробке, служащей ему аптечкой, а я, чтобы не шуметь попусту, сел на обитый дерматином черный казенный диван, зажатый с боков двумя этажерками. В соседней комнате, за тонкой фанерной дверью спал мой отец… Родивший меня, вызвавший меня из черного непроницаемого отсутствия, из небытия, из н и ч е г о — в вещный, растящий хлеб, сажающий огороды, роющий шахты, производящий ракеты и холодильники, авторучки и ядохимикаты мир. Шестидесятичетырехлетний сырой старик, бормочущий сквозь слезы: «Ты у нас все-таки один…»
— Вот, — подал мне Макар Петрович пакетик анальгина и стакан со вчерашним-чаем.
Я выпил таблетку и поставил стакан на стол. Макар Петрович, взяв с одной из этажерок толстенькую, в сочном коричневом переплете книгу, потряс ею над головой.
— Вот! — все так же шепотом сказал он, счастливо улыбаясь всем своим лоснящимся толстым лицом. — Леопарди. Изумительно. Послушай, я тебе прочитаю. — Он быстро раскрыл книгу, полистал ее, нетерпеливо слюнявя указательный палец и обтирая его о большой, чтоб был только влажным, и нашел нужное. — Вот! «Каждый из нас, чуть лишь появится на свет, уподобляется человеку, который лег на жесткую и неудобную кровать: едва улегшись, он чувствует, что лежать ему неловко, и начинает ворочаться с боку на бок, то и дело менять место и позу, и так всю ночь, не теряя надежды хоть ненадолго заснуть, а иногда даже думая, что сон уже пришел, пока не наступит срок и он не встанет, ничуть не отдохнув». А, как?