— Ну, по части кличек они умельцы… А ты чем занят?
— Гуляю.
— Это сейчас. Сам вижу, что гуляешь… Вообще — кто ты? Занимаешься чем?
— Преподаю музыку в монастырской школе.
— Вот и прекрасно, — сказал франт. — Музыку я люблю. Значит, нам будет о чем потолковать и чем заняться… В хмурый день веселую песню мне споешь, а я тебя в благодарность тоже чем-нибудь одарю.
Так познакомился Геворк с московитом Иваном, как тот сам себя назвал. И жизнь этого человека стала для Геворка интереснее всего того, что мог он наблюдать в этом прекрасном городе. Они часто ходили с ним к Высокому замку и часами смотрели на Львов. По склонам и между холмов раскинулись улицы и дворцы. Вели между собой нескончаемые споры православные церкви и костелы. Извилисто текли, опоясывая город, оборонные стены. И дымились костры у застав. Город был загадочен, как римские развалины. Эти дворцы и улицы жили самостоятельной жизнью, как бы отдельной от людей. Люди рождались в этих домах. Росли. Жили. Умирали. А дома оставались, поджидая новых гостей. Маленький Рим? Нет, вряд ли. Скорее, маленький Вавилон. Русские и поляки, евреи и немцы — каждый приносил сюда что-нибудь: свои радости, свое горе, свою судьбу. Каждый, приходя сюда, думал, что пришел навсегда.
Вот теперь здесь появился печатник Иван — странный человек, всегда одетый в дорогой костюм, хотя с деньгами у него не густо, а вот замыслы не просто смелые, а дерзновенные… Геворк уверен, что не одну лишь типографию мечтает открыть заезжий московит. Уж не о русской ли академии он мечтает?
Луна добралась до середины неба. Ветерок разгонял облака. Геворк шел мимо ажурной решетки армянской церкви. Давно пришли во Львов армяне и тоже, как многие, считали, что пришли навсегда. Построили они деревянную церковь, точно такую же, какая стояла когда-то в их разрушенной завоевателями столице Ани. А позднее итальянец Дорчи, фамилию и происхождение которого со временем забудут и начнут именовать его силезским немцем Дорингом, возвел на ее месте каменную. Но сохранил самое главное — идею той деревянной церквушки, ее облик. И теперь стоит этот собор, как кусочек далекой Армении, занесенный вольным ветром в здешнюю сырость и непогодь. Слева и справа выстроились ровными рядами хачкары — поминальные камни с высеченными на них крестами. Хачкары можно увидеть в Армении. И во Львове.
Опять застучали колотушки. Теперь уже ближе, где-то в районе немецкого постоялого двора.
— Что, брат Геворк, не спится?
Это был отец Торквани. Сухонькая фигурка возникла перед Геворком внезапно.
— О, ночные думы, ночные думы! Они всегда или очень горьки, или очень сладостны.
Темнота породила отца Торквани. Темнота его и слизнула. Чем-то отец Торквани напоминает кузнечика. Кажется, что его можно сбить щелчком. Но ведь кузнечики невероятно прыгучи. Только что был здесь, а через секунду — гляди, ужо за три девять земель… Но на этот раз перед прыжком кузнечик Торквани выронил платок. Геворк наклонился и поднял его. Но то, что поначалу показалось платком, на самом деле было сложенным вчетверо листом бумаги. Геворк развернул его. Это была записка. Однако при лунном свете прочитать ее было трудно. Геворк сунул записку в карман. Остановился у решетки ограды. Взялся рукой за холодный чугун. И тихонько, едва слышно, замурлыкал мелодию одному ему известной в этом городе песенки. Ему взгрустнулось.
Раньше, еще в юности, на одном из маленьких и глухих венецианских каналов услыхал Геворк серенаду. Простую и наивную. Юноша жаловался, что разлучен с любимой и теперь ему остается лишь одно: петь в ночи слово «прощай». Но это «прощай» — это addio — произносил он так, что, наверное, любой слушатель вздрагивал. И тоскливо становилось на сердце. Будто юноша вкладывал всего себя в эти пять букв. Геворк часто думал, что эта песня и это страстное addio так и остались висеть в венецианском воздухе, над одним из узких заброшенных каналов. Его могут услыхать и наши далекие потомки, все, кто хоть однажды посетит Венецию.
Лишь под утро уснул Геворк. И все думал о том, сможет ли он произнести это «прощай» так, чтобы услышали его и через сто, и через двести, и через тысячу лет.
Приходит человек на землю. Живет на ней. Рвет цветы и дарит любимой. Воюет с врагами. Радуется друзьям. Кому выпадает такая удача, тот воспитывает детей. Но может быть, самым счастливым бывает тот, кому суждено спеть свою собственную песню? Как тому гондольеру на венецианском канале?
Addio — прощай, Венеция…
Addio — прощай, любовь…
Если ждете, то ждите терпеливо
Труба ревела. Труба стонала. Труба всхлипывала. Труба кричала и рыдала. Труба захлебывалась. Голос ее был странен и не похож ни на какие известные людям звуки.
От бургомистра прибежал посыльный, постучал молотком в дверь дома графа и передал просьбу играть потише, так как крик трубы приводит в странное волнение дворовых собак в округе. И они начинают выть, как перед бурей или во время затмения Солнца.
Наконец труба умолкла. Через некоторое время к подъезду подали запряженную четырьмя белыми лошадьми — холеными, нарядными, с плюмажами — коляску. Граф Филипп Челуховский отправился на прогулку по Волынскому тракту.
И в городе наступила тишина. Геворк с облегчением вздохнул и принялся за работу. Впрочем, работой это назвать было нельзя. После полудня Геворк всегда посвящал полтора часа дневнику. Вести его он начал очень давно. Еще в Нераке, во Франции. Восемь переплетенных в сафьян толстых тетрадей лежат на дне баула, который приехал во Львов вместе с самим Геворком. Страницы тетрадей исписаны мелкими, ровными буквами. Геворк, как многие одинокие люди, педант. Любит порядок, каллиграфическое письмо, записи ведет регулярно, не пропуская ни одного дня.
«Люди всегда несправедливы к своей эпохе. Им кажется, что отцы и деды жили интереснее, творили по-настоящему великие дела, а самим им достались времена скуки и надоедливой суеты.
Между тем и Александр Македонский и Цезарь в свое время и для своих современников выглядели совсем не такими, какими видим их мы. В их жизни были не только победы, мудрые изречения. Говорят, по вечерам у Александра Македонского очень болело колено. Полководца это крайне беспокоило и занимало его ум не меньше, чем битвы с Дарием. Цезарь вел себя с царицей Клеопатрой как мальчишка: лгал, сулил ей трон мировой империи, что было явно нереальным обещанием. Да и сама Клеопатра оказалась не мудрее обычной, не царствующей женщины, поверив во все то, что говорил ей Цезарь.
Мы еще помним, что Микеланджело и Рафаэль редко меняли белье и не любили банных дней. А для тех, кто придет через столетия, эти художники станут почти богами, творцами бессмертных картин. И никому не будет дела до того, что знаменитый золотых дел мастер и скульптор французского короля Бенвенуто Челлини порой поступал как заправский разбойник. Мне рассказывали, что его рука привычнее к шпаге и кинжалу, чем к резцу. Но люди запомнят не сомнительные приключения Челлини. Они станут радоваться его искусству, будут стремиться хоть краем глаза взглянуть на его Персея. И может быть, проклянут французского короля Карла IX не только за его кровавые дела, но и за то, что он приказал переплавить на золото чудесную солонку, изготовленную Челлини, — с фигурой Посейдона и Геры…»
Если бы Геворк разрешил кому-нибудь полистать дневники, то любопытный нашел бы там записи разные и, между прочим, весьма любопытные для будущих историков.
Вот еще одна запись:
«Дед Григорий, старый столяр, которому, наверное, не меньше лет, чем ворону, живущему на колокольне Кафедрального костела, утверждает, что он помнит побег из города портняжьих подмастерьев. Вряд ли это правда. Григорию лет восемьдесят, а подмастерья бежали ровно семьдесят лет назад, в 1504 году. Не мог же десятилетний Григорий запомнить все те подробности, которые он сообщает. Вероятно, многое он услышал еще в детстве от старших. Значит, судьба подмастерьев волновала людей. Об этом часто говорили вслух, не стесняясь присутствия детей.
Итак, однажды решили тайком бежать из Львова портняжьи подмастерья, чтобы найти страну, где всегда светит солнце, где люди от рождения и до смерти никогда не печалятся, поскольку им каждая минута в радость. Нашелся и человек, который обещал привести в эту страну. Он будто бы знал дорогу. Звали человека Василий Рябой. Он и вправду был рябым. И молодость будто бы провел на Афоне монахом, а затем ушел из святых мест, стал жить в местах обычных, земных. Скитался по городам и странам. Добрел и до Львова. Здесь, нервно поглаживая рыжую бороду и устремив на собеседника странные, колючие, нечеловеческие глаза, он бормотал:
— Бежать! Бежать! Туда, где всегда солнце. И днем и ночью. Там даже вороньё не черного, а белого цвета. С голубыми глазами птички. А смерть приходит не с косой, а в белой фате, чтобы не убить тебя, а, напротив, наградить вечными ласками неземными. От зла надо бежать!