Н-ну, после этого случаю и стала она меня подвергать к себе — что ни день, то крепче — что ни день, то все строже… Первым делом подвела под барыню мину — старого дворника-старичка вон согнала с места. Двадцать лет он жил — и вдруг его выкинули. Даже заплакал пошел… Куфарка было вступилась за старичка, да Аграфена подвела торпеду — и ее вон, и с любовником, всех прочь… Меня в дворницкую. Подручного мальчишку из дворницкой — вон: спи, где хочешь, хоть помирай… Дворницкую вымыла, прибрала, выклеила; мне — поддевку, сапоги, жилетку, часы — всё за первый сорт… Ну, а чтобы куда-нибудь отлучиться или что-нибудь — уж извини! Так и смотрит из куфни на двор, точно ястреб… Чуть мало-мало замешкал с дровами где-нибудь в квартире — зовет на весь двор: «Михайла, Михайла! Где мой Михайла?» Цельный день по всему дому только и слышно: «мой Михайла, мой Михайла, мой Михайла, и мой, и мой, и мой, и мой…» Чистая срамота! А у ней даже ни капли совести нету… Куфарок всех костит нехорошими словами во всю пасть; по всем кабакам по Восьмой улице обегала, чтоб мне водки не давать: «если будете моему Михайле водки давать — я вас всех в каторжные работы отдам, денег не пожалею». Иной раз где-нибудь с каким человеком или с квартирантом поговоришь, хвать — уж она все портерные облетала, во всех лавках побывала: «не видали ли моего Михайлу?» И все ко мне в дворницкую; как урвется минутка — тут! А нет меня, опять: «Михайла, Михайла!» или: «Иди, иди, иди!.. Домой, домой, домой…» То есть загоняет меня, как скотину хворостиной — и с того боку и с другого, а уж вгонит в дворницкую или к себе в куфню… Народ-то стал смеяться. Куфарки стали подражать — тоже принялись из кухонь в фортки кричать: «Михайла, Михайла! иди ко мне ночевать!» А это ее пуще мутит… Однова лавочник в шутку ей сказал: «Твой Михайло вон к той куфарке пошел» — так, в шутку, — так она, ни слова не молвя, прямо ему в виски впилась, еле отняли. Потом отдала у мирового пятнадцать целковых штрафу. «Только посмей кто, все рыло оборву!..» Ведь вот что за характерная женщина!..
И стала она, братец ты мой, противна мне. Кажется действительно, что надо бы мне ей уважение делать за все ее угождения: подручного на свой счет наняла, а меня уж прямо в куфню перевела, чтоб я ничего не делал, — а нет, мутит меня и вся тут… И народ смеется — говорят: «нанялся в любовники!..» И воли-то нету, да и грех… Она было сама мне насчет браку — «примем закон!» «Нет, думаю, сравнить ли экую шкуру с нашей деревенской!» А пуще всего стала она меня сердить сестрой… Я было ей сказал: «Надо сестре денег послать — чай, она там пропадает с голоду». Ни копейки не дала. «Я, говорит, всю жизнь мучилась да деньги свои буду давать. Мне самой хочется иметь отдых». Так и не дала… Раз я погрозил: «Уйду, найду себе другое место» — так, как чорт, осатанела: «Всю одежу отберу, жалованья не отдам, барыню упрошу, и в пачпорте напишут так, что никто не возьмет». Конечно, со зла болтала, а случись, и, ей-богу, бы сделала. А без одежи куда я пойду?.. Скреплюсь, молчу, а дюже, дюже она мне противна… А тут случилось — пришло письмо из деревни: пишут, сестра родила, гулять пошла… Вспомнил я нашу деревню, сестру, все наше горе и разоренье — и так меня засосало с этого дня, и так мне показалась горька моя кабала… Стал я пить, а Аграфену колотить… Раздумаешься, затоскуешь — и прямо в кабак… Как Аграфена показалась — а уж она сейчас мчится, — так кулаки сами и зачнут сучить… И больно ей доставалось… Долго я крепился, покорялся ей, а как сорвался да как пошел на отчаянность, так что дальше, то чаще. Придешь пьяный, разорешься, раздерешься, нашкандалишь — барыня сама выйдет: «Сейчас убирайся со двора долой!» И сейчас Аграфена меня выручит. Спрячет, уложит, упросит, а сама перед барыней — и на пяточках и на носочках, и лапочками и бочками, и словами и глазами, и так и эдак, и вползет и выползет — хвать и выпутала. Придет, говорит: «оставайся» — и все целует да плачет… После этого я недели с две погожу, покреплюсь, — потому куда я в самом деле денусь? После сестриного горя и в деревню-то страм показаться… А потом опять сделаю скандал, барыня опять: «чтоб сейчас твоего духу не было», — а Аграфена опять заюлит, зазмеит, замутит перед барыней, забормочет, замерячит, вплетет и выплетет — глядишь, и выюлила и вызмеила… Опять бежит: «оставайся!»
Долго всего рассказывать… Только сколь она меня ни выправляла, а все я хуже и хуже стал забаловывать. Стала она мне все противней… Как вспомню деревню, баб наших умниц, работниц, сестру мою горькую — убил бы Аграфену смаху… Стал я от ней бегать по два, по три дня. Стал вещи пропивать да принялся шляться по нехорошим местам… Долго ли, коротко ли, а дошлялся я до того, что надо ложиться в больницу… И что ж вы думаете? Как дошлялся я до этого, вдруг мне стало Аграфену жаль… Так мне, стало ее жаль — страсть! Вспомнил я, сколько она, бедная, меня любила, как за мной ходила, все деньги свои кровные на меня провела — и вдруг я ей скажу… Ведь она помереть должна от огорчения… Мне бы сейчас сказать, а я пожалел и не сказал… Вижу я, что и она пропадает, молчу и жалею. А она видит, что я жалею, — рада, горькая, радешенька, не знала, как и угодить… Наконец, того, стали ей говорить: «Михайла твой так и так»… Куды тебе! Так и лезет к морде тому, кто скажет. Ни капли веры не дает. «Чтобы мой Михайла?.. Он меня любит (а я только и полюбил ее, как стал виноват), да чтобы он… Все глаза выцарапаю, кто скажет-то». А я гляжу, затаил свою подлость, да еще больше ее жалею… А она все пуще влюбляется, даже не спрашивает — «не может быть этого». А уж где не может быть…
Барыня сама все раскрыла, заприметила и тую же минуту обоих нас вон… Аграфену и меня полиция в больницу отвезла. Как узнала Аграфена правду, только поглядела на меня, ничего не сказала, и сделалась с ней точно как падучая… Вспоминать-то страшно об этом, перед богом скажу!.. Как отвезли ее в лазарет, так я с тех пор и не видал ее. А и сам дюже я по ней тосковал, да и сейчас сосет тоска… Долго я в лазарете маялся… Вышел вот месяца четыре назад, всю одежу в больнице проел, лицо у меня, видите, какое, не всякий пустит — сейчас видно, что нехорошо хворал… Идти мне некуда. Думаю: «не разыскать ли Аграфену?» Справлялся и в адресном и в участке — нигде нет. Пошел в больницу, дал писарю последний рубль (сапоги продал), чтобы разыскать… Разыскал. «Сейчас, говорит, она на Преображенский вокзал свезена… Померла вчерась…» Пошел я на Преображенский вокзал, в Гончарной улице — по железной дороге покойников отправляют, — спрашиваю — не знают. Нужно, говорят, нумер знать. Гробов-то много, нумера обозначены, а который гроб Аграфенин — неизвестно… Паренек тут сидел на станции, плакал: отправил он мать покойницу, значит, багажом сдал на Преображенскую машину, а квитанцию-то от матери потерял… Теперь и боится, как бы ему на кладбище-то какого-нибудь другого покойника-то не выдали, а пуще всего как бы в матернину могилу другого покойника не положили. У одной генеральши — тоже вот так-то квитанцию от мужа потеряла — так вместо мужа-то бухарца зарыли. Вот и я так-то без квитанции-то… Гробов-то много, а которая тут Аграфена — не знаю… Постоял я, поглядел, поплакал и пошел пешком в деревню… Видите, каков вернулся?»
Он снял картуз и провел ладонью по облезлой голове. На глазах у него были слезы.
— А сестра-то! — сказал он и заплакал, залился и, утирая лицо концом рваной рубахи, шепчет: — теперь бы уж не то кабак, уж и трактир бы…
«Ну, — скажет читатель, — ведь нельзя же предвидеть таких случайностей, как „убийство играючи“…» Таких мелочей, конечно, нельзя предвидеть; но «сиротство», как результат этих бесчисленных «мелочей», благодаря случайностям, обставляющим крестьянский труд, — надо видеть и надо стараться, чтоб оно не было отдано на волю случая и полной беспомощности. На то на свете и живут умные и ученые люди, чтобы неученый человек не пропадал понапрасну.
Из деревенских заметок о волостном суде*
Водка и честь
Не так давно, читая какую-то большую газету, я совершенно случайно напал на заметку о знаменитом рыковском крахе, в которой, между многих мелких деталей, все более и более разоблачающих это крупное безобразие, меня особенно заинтересовало одно, тоже небольшое, вкравшееся в заметку сообщение. Именно: в конце заметки было сказано: «мелкие взыскания по долговым обязательствам банку продолжают поступать». Если бы я был житель столичный и дышал бы столичным воздухом крупных интересов и крупных гешефтов, то меня — я в этом уверен — нисколько не интересовало бы это сообщение; напротив, я бы с любопытством остановил свое внимание только на сообщении о крупных похищениях, о миллионных глотках, и притом глотках только похищающих, так как о том, чтобы какое-нибудь миллионное хищение было пополнено, возвращено, — что-то не слыхать или по крайней мере слышится очень редко, этак один раз в двести — триста лет. Совсем не та атмосфера, которою мы, деревенские обыватели, дышим в деревне. В деревне как раз наоборот. Здесь на первом плане самых существенных интересов жизни стоят именно «взносы», которые к тому же непременно и притом беспрерывно куда-то «поступают». Вот почему, встретив в газетной заметке фразу о «поступающих» взносах или взысканиях, я, как деревенский житель, не мог не подумать о деревне, а слово «мелкие» еще раз заставили меня вспомнить деревню, где, не чета столице, и хищения и взносы маленькие, мелкие, хотя и беспрерывные… Остановив свое внимание на этой незначительной фразе — и невольно задумавшись о деревне, — я (сам не знаю, это как случилось) вдруг представил себе следующую картину.