Все поражены при виде того, как в течение тридцати шести часов французская монархия была уничтожена…
Посол Симолин — Безбородко
Я утверждаю, что стоит завладеть только двумя или тремя ничтожными крепостями во Франции, и все остальные падут сами собой… Я уверена, как дважды два четыре, что две крепости, взятые открытой силой кем угодно, заставят всех этих баранов прыгать через палку… Двадцати тысяч казаков было бы слишком много, чтобы расчистить дорогу от Страсбурга в Париж…
Екатерина — Гримму
Ее величество (королева Мария-Антуанетта) приняла меня в своей спальне, и после того, как сама заперла наружную дверь на задвижку, она сказала мне, что не в силах выразить те чувства признательности к Вашему Императорскому Величеству, которыми она и король проникнуты за вашу дружбу и благородный и великодушный образ действий… Она почтила меня рассказом о бегстве из Тюильри, — по ее мнению, они (королевская чета) были преданы одной из камеристок… Были моменты во время этого рассказа, когда глаза королевы помимо ее воли наполнялись слезами. После часовой беседы вошел король… он подтвердил все то, что мне ранее сказала королева… Королева сказала в присутствии короля, что Ваше Императорское Величество счастливы во всех своих начинаниях во время своего славного царствования и что она питает в душе уверенность, что Вы будете так же счастливы в великодушной защите дела всех государей. Король одобрил ее слова и дал мне понять, что вся их надежда на Вас…
Симолин — Екатерине
Давно запрещено наших отпускать в землю, толь развращенными началами управляемую, и дано приказание г. Симолину всех оттуда выслать… Идет дело между нами. Венским, Берлинским, Стокгольмским, Туринским, Неапольским и Мадридским двором о принятии мер прекратить зло во Франции и законное правление монарха восстановить… думать не смею, чтобы вы хотя бы малейше заразились духом разврата французского.
Безбородко — племяннику Виктору Кочубею
Постарайся, мой друг, сделать полезный мир с турками… Помоги тебе Господь Бог сам взять Бендеры… Александру Васильевичу Суворову посылаю орден, звезду, эполет и шпагу бриллиантовую, весьма богатую… хотя целая телега с брильянтами уже накладена, однако кавалерии Егорья большого креста посылаю по твоей просьбе…
Екатерина — Потемкину
Наскучили уже турецкие байки. Их министры и нас и своих обманывали. Тянули столько, и вдруг теперь выдумали медиацию прусскую… Мои инструкции — или мир, или война. Вы им изъясните, что коли мириться, то скорее, иначе буду их бить.
Потемкин — Лашкареву, дипломатическому агенту России
Да, век был суров, если не жесток. Для доброты не находилось места.
Светлейший был туча тучей.
— Накатывает, — с некоторой опаской произнес Попов. — Дай Бог, не затянулось бы.
Накатывало. Наваливалась вечная хандра. То бишь то состояние Потемкина, которое именовалось хандрой. А в существе своем было недовольством. Прежде всего — собою. Об этом никто не ведал, никто: могло ли такое быть?!
Любимец фортуны и, более того, ее императорского величества, не ведавший пределов своей власти и могущества, увенчанный, казалось, всеми земными знаками отличия, предводитель армий, наконец, любимец женщин — чего же еще! И вдруг недовольство?
Немыт, небрит, нечесан возлежал на смятой постели в старом залоснившемся атласном халате и, уставившись в потолок, по обыкновению, грыз ногти.
Думал.
Тяжко было на душе. То ли делал, туда ли шел? Нешто кто понимает, сколь тяжек груз власти? Нестерпимо тяжек!
Все на нем. Все уставились на него. Ждут. Ждут откровений, действий победительных.
Ждут потемкинской победительности! А все не то, не то, не то! Туда ли пошел, туда ли зашел? Того ли добивался?
Ну, возьмет он Бендеры… Будут трубы и лиры, торжества и славословия, курьеры со всех сторон, высочайшее поздравление, еще и еще…
Ну а далее-то что?! Что далее?
Главная цель, всею жизнею завладевшая, — Царьград, — отдалилась и продолжает отдаляться. Помимо него. Не причинен в том. Некая сила уводит и уводит его, как бы противясь его воле.
Наваждение? Околдован? Да нет — все сам. В ложной цели, как в тенетах запутан.
Сам, все сам. Военный совет поддакнул: верно-де, мудро-де, ваша светлость…
Но можно ли было оставить в тылу столь сильные турецкие фортеции — Аккерман, Очаков, Хотин, Бендеры да еще Измаил? Эти гнезда вражеские, этот нож в спину? Ежели сложить гарнизоны — сверх ста тысяч войска. Разве в окружении их держать, в блокаде? Так ведь никакой армии не хватит!
Нет, выковырять сии гнезда, выжечь огнем, а уж потом идти на Царьград, ничего не опасаясь. Потом? Достанет ли силы на потом?
Эх, ничего потом не будет! Выдохнемся, иссякнем.
С горечью, с сокрушенным сердцем понял: не создан он для войны! Нету в нем воинского таланта. Всем иным Господь наградил, а этим обидел. Признаться ли в том, сложить ли с себя это бремя?
Было порывался. Государыня урезонила. Выказал слабость и тотчас устыдился. Ему ли, Потемкину, генерал-фельдмаршалу. Военной коллегии президенту, бить отбой?!
Александр Васильевич Суворов — вот истинный военный гений. Вот кого Господь одарил с неизмеримою щедростью на бранном поприще. По справедливости — ему бы главноначальствовать. Кабы подавить самолюбие… Нет, такое выше его сил.
Разбил великого везира Юсуф-пашу. Разгромил главные силы турок. Под его началом было 28 тысяч — 10 тысяч русских да 18 тысяч австрийцев, а у везира — 100 тысяч. Разбил его Суворов в пух и прах: 20 тысяч убитых, весь лагерь везирский, 80 пушек захватил. Награжден щедро — графское достоинство получил да стал Суворов-Рымникский, а об орденах да брильянтах и говорить нечего.
Вот бы по пятам за обломками главной турецкой армии соединенными силами — да за Балканы. Всею сухопутной силой да флотом под предводительством Федора Федоровича Ушакова прямиком на Царьград!
Куда там! Увязли мы тут, в Бессарабии. Да и поздно: осень на пятках. Пора о винтер-квартирах позаботиться.
Вот ежели бы с самого начала, с весною открыть кампанию. Да Суворова вперед с Ушаковым… Эх, проклятая самовитость!
Казнился светлейший, грыз ногти, думал горькую думу: «Нету во мне этой воинской победительности, нету. Могу рассудить по справедливости, верно, а того особого дара, сложения натуры, всего естества, как должно полководцу, каким награжден Суворов, — нету.
Как с точностью угадать тот миг, когда надобно двинуть полки для верного разбития врага? Как узреть восходящую зарю виктории?
Распоряжаюсь разумно: «… не всегда сражениями побеждают неприятеля, и часто благоразумные распоряжения более сделают ему вреда, нежели храброе нападение» — таково написал в ордере не без резона. Про себя, себя утвердить. Дескать, благоразумные распоряжения — мой конек.
А кто скажет, что Александр-то Васильевич неблагоразумно распоряжается, когда ведет полки в сражение?! Бог войны Марс истинно нашептывает ему в уши, он с ним с малых лет спознался».
Дверь приоткрылась, осторожно просунулась голова Попова.
— Ну?
— Просятся…
— В задницу! — рявкнул князь.
Дверь мгновенно затворилась.
Горькие мысли продолжали свой бег, свой набег:
«Который год воюю, а главная, а заветная цель отнюдь не придвигается. Более того — отдаляется! Государыня верит, надеется…
Ненавистники неймутся…
Старый хрыч Салтыков двинул свово офицерика. Против мово ферзя. А ферзь-то мой, Сашка Мамонов, доносит Грановский, под ударом, в блядки ударился с девицею Щербатовой, государыня о том известилась. И тут худо дело — скинут с доски Сашку, офицерика этого, Платошку Зубова, в ферзи проведут. Экой переплет! Салтыкова-партия возмечтала мне шах и мат поставить, покамест я тут увяз… — Князь скрипнул зубами. — Нешто сорваться, нагрянуть в Петербург да разметать козни?!»
Живо представил переполох, смятение в противной партии, слезы государыни — сколь много раз доводил ее до слез, мстительно подумал он…
А далее-то что?
Сашка, вестимо, выбыл из игры, надобна ему замена из гвардейских, как прежде подбирал. Нашел бы и сейчас пригожего да смышленого, преданного да послушливого молодца… А Зуб этот выдернул бы с корнем, хоть крепок этот старый Салтыков-корень…
В другое время так бы, не отлагая, наскочил, погромил бы. А ныне никак нельзя. Эвон они, Бендеры. И Россия в его сторону глядит.
Ждет.
Каково себя окажет после Фокшан да Рымника главный пестун войска российского.
Бендеры жирными красками обрисованы. Мощная-де крепость, двадцать тыщ гарнизону, пушек, сказывают, три сотни. Не оплошать бы, как с Очаковом, не досидеть бы до морозов. Там четыре месяца топтался, людей будто жалеючи. Жгло его это воспоминание, хотелось забыть, да не забывалось.