Каким термином ее назвать? Познание, наука, знание? Термин «знание» уже успел приобрести нежелательную коннотацию. Дело даже не в том, что он обозначает некое устаревшее, отошедшее в область истории достижение мысли, занимающее свое место на полке наряду с прочими отжившими завоеваниями. Само употребление этого слова не внушает доверия. В нем есть какой-то произвол: каждый может по своему усмотрению расставить то, что его устраивает, и то, что его не устраивает, по полкам устаревшего знания или знания сложившегося.
«Знание», с учетом такой коннотации, включает в себя сговор с властью, грубую или тонкую примесь политической практики, а значит, разного рода репрезентаций и идеологической болтовни.
Что касается познания, то оно всегда содержит и собственную критику (которая его релятивизирует), и критику существующего порядка – особенно очевидную, разумеется, когда предметом изучения служат политические стратегии, цели и действия (действующая политика). Познание нацелено на глобальное. В этом своем устремлении оно смыкается с философией и развивает ее, – даже когда оно привязано к социальной практике через какое-либо важное понятие, например понятие производства. Это определяющая черта метафилософии, которая, надстраиваясь над философией, дает последней выход в сферу «реального» и возможного.
Познание с его критическим моментом порождает конкретно-универсальное. Необходимые для него понятия (в том числе понятие производства) не самодостаточны. Они описывают практику и отсылают к ней. Применительно к ним отпадает нужда в некоторых вопросах – тех, что относятся к отдельно взятому субъекту (кто думает? кто говорит? и откуда?) или обособленному объекту (какое место он занимает? где расположен?). Такие понятия как в силу разработанной нами теоретической формы, так и по содержанию – то есть благодаря своей связи с переживанием, с практикой, с радикальной критикой – не предполагают подобных вопросов.
Словом «наука» по-прежнему обозначается обособленное исследование и разработка специально выделенного поля с использованием наперед заданного перечня методов. Отсюда – недоверие к любой специализированной догме и особенно к операциям (рабочим, или считающимся рабочими, понятиям), принятым в той или иной специальности.
Наука о пространстве должна быть наукой об использовании, тогда как специальные, так называемые социальные науки являются частью обмена и представляют собой науки об обмене (о коммуникации и коммуникабельном: политическая экономия, социология, семиология, информатика и т. д.). В этом смысле наука о пространстве стоит ближе к материальному, к чувственному и качественному, к природному, но делает упор на вторичную природу: город, городскую среду, социальную энергетику, то есть на все то, что затушевывается двусмысленными понятиями обычного натурализма – такими, например, как «окружающая среда». Подобная ориентация науки о пространстве обращает вспять господствующую, всеподавляющую тенденцию еще и потому, что отдает теоретическое и практическое предпочтение присвоению – в противовес обмену и господству.
Как мы уже знаем, практику использования пространства не по назначению следует рассматривать как промежуточную между господством и присвоением, между обменом и использованием. Противопоставляя ее производству или отрывая от производства, мы искажаем ее смысл. Понимание же ее смысла влечет за собой производство нового пространства. История дает тому яркие примеры. Христианство использовало для своих нужд римскую базилику: изначально светское, гражданское, общественное здание, предназначавшееся для встреч, торговли и «общения» в самом широком смысле, приобрело религиозно-политические функции; оно изменилось и стало сакральным, подчинившись правилам и требованиям крипты. Присоединив к себе крипту и гробницы, его поверхность медленно, но верно принимает форму креста, из которого в один прекрасный день вырывается на свет средневековое чудо в сиянии Слова (воскрешающего Логоса). Структура же его трансформировалась вне какой-либо логической связи с изменениями функции и формы. Главной вехой здесь, как известно, стало изобретение крестового свода.
Форма примерно соответствует моменту коммуникации, то есть восприятию. Функция совершается и либо осуществляется, либо нет; она соответствует переживанию в пространстве репрезентации. Структура осмысляется; она предполагает репрезентацию пространства. Все в целом обретает место в пространственной практике. Определять использование только с функциональной точки зрения было бы неточностью, редукцией и ошибкой. Именно за это ратует функционализм. Использование включает в себя и форму, и коммуникабельное, и коммуникацию. Равно как и структура – структура предмета, которым пользуются и который используют. Обособленное – а значит, редукционистское – употребление одной из этих категорий служит какой-либо стратегии гомогенизации. Формализм делает упор исключительно на форму, то есть на коммуникабельное и на обмен. Функционализм подчеркивает функцию, вплоть до исключения полифункциональности и локализации каждой функции в подчиненном пространстве. Структурализм изучает только структуры, рассматривая их в конечном счете как технологические объекты. Использование же соответствует целому, объединяющему все эти члены, которые в догматических теориях разделены.
Разумеется, ни один проект не способен поддерживать строгое равновесие между всеми этими моментами, или формантами, пространства. Всякий проект делает упор либо на функцию, либо на форму, либо на структуру; но, каким бы образом ни был представлен изначально тот или иной момент, или форманта, остальные при этом не исчезают; наоборот: то, что предстает видимым вначале, превращается затем в видимость, лишь усиливая реальность остальных моментов. Быть может, именно в этом и состоит мастерство искусства в классическом смысле? Оно устарело как таковое, но не следует ли его подхватить и развить, подобно тому как мысль подхватывает и развивает философию?
При первичном анализе музыкального произведения оно распадается на три момента: ритм, мелодию, гармонию. Триединство обеспечивает возможность бесконечного производства, тогда как каждый момент по отдельности или любая бинарная оппозиция исчерпаемы. Произведения, построенные на одном-единственном моменте (например, только на мелодии или перкуссии), передаются и воспринимаются легче, чем любые другие, но очень монотонны и малопривлекательны. Великая классическая музыка сохранила единство всех трех моментов; однако каждый музыкант в каждом исполнении выводит один из них на первый план, акцентирует его, для того чтобы рано или поздно подчеркнуть значение остальных. Все это разнообразие эффектов можно проследить внутри одной музыкальной композиции, сонаты, симфонии. Акцентируя один аспект произведения, музыкант валоризирует его, дифференцирует, а не стремится уничтожить остальные во имя гомогенности. В результате возникает движение, а не стагнация: каждый момент непрерывно отсылает к другому, подготавливает, оживляет его. Соприсутствие материала (гамм, модальностей, тонов) и инструментов (фортепьяно, струнных, ударных и пр.) открывает множество возможностей и усиливает различия. Перед нами тенденция, обратная тенденции редукционистской, связанной с идеологией обмена и коммуникации.
VI. 12
Абстрактное пространство служит орудием господства, оно душит все, что в нем зарождается и стремится выйти за его пределы. Это не определяющая его черта, однако она отнюдь не вторична и не случайна. Смертоносное пространство убивает собственные (исторические) предпосылки, собственные (внутренние) различия, вообще любые (возможные) различия во имя утверждения абстрактной гомогенности. Негативность, являющаяся в гегельянстве атрибутом исключительно исторического времени, есть свойство абстрактного пространства, причем в двояком, вернее, удвоенном виде: она направлена против любого различия, как в современности, так и в сфере возможного. Чем объясняется эта смертельная способность? Ядерной угрозой? Неистовым разгулом техники? Вышедшей из-под контроля демографической ситуацией? Экономическим ростом, от которого предостерегает познание и к которому стремится власть? Экологическими проблемами? Или же разгулом смутных, подспудных сил, толкающих человеческий род и планету к самоуничтожению, тягой к смерти?
Разве важнее всего найти причину или мотив? Установив причину, мы отдадим дань старинному умозрительному инстинкту философов; пусть последние представители этого вида направляют свое внимание и интерес на важнейший с точки зрения онтологии аспект – экспликацию. Пусть они созерцают высшую Причину или Мотив – только уже не Бытия, а Небытия.