На заводе я был занят проверкой шрапнельных стаканов. Их складывали штабелями на длинные столы из неструганых досок. Я освещал изнутри стаканы маленькой электрической лампой и смотрел, нет ли на стенках раковин или пережога металла. Потом измерял диаметр стаканов калибром.
На забракованных снарядах я ставил мелом крест. Браку было много. Пожилые работницы увозили забракованные снаряды на тележках в переплавку.
Рядом с тем местом, где я работал, стояла круглая пила. Она с невыносимым визгом пилила железо. От этого визга холод подирал по коже и в душе подымалось бешенство. Визг этот ввинчивался в мозги, как сверло.
Я глох, слеп, и если бы мог, то взорвал бы эту пилу. Большего глумленья над человеком, над нервами, мозгом и сердцем нельзя было придумать.
Когда пила замолкала, то было еще хуже: все ждали, нервничая, когда же она снова завизжит. Самое это ожидание вызывало тошноту. Вскоре пила с победным воем вновь врезалась стальными, бешено вращающимися зубьями в железо и разметывала фонтаны горячих искр.
Я был подчинен не заводскому начальству, а представителю артиллерийского управления при Брянском заводе капитану Вельяминову, присланному из Петрограда.
Раз в три-четыре дня я должен был приходить к нему и докладывать о своей работе.
Я долго не мог догадаться, на кого был похож капитан Вельяминов, но потом наконец вспомнил: на декабриста Якубовича{203}. У Вельяминова было такое же сухое лицо, темные свисающие усы и черная повязка на лбу.
Вельяминов жил на Большом проспекте. Из окон его комнаты был виден Днепр и сады. В садах уже набухали почки. Над деревьями, как всегда ранней весной, стояла едва приметная зеленоватая дымка.
Комната Вельяминова была завалена чертежами, книгами и множеством вещей, не имевших отношения к его прямой специальности – артиллерийскому делу.
Вельяминов увлекался фотографией и краеведением. Подоконники были тесно заставлены мензурками, склянками с проявителями, рамками для печатанья снимков. Пахло кислым фиксажем.
На круглом столе под филодендроном, на бархатной вытертой скатерти лежали фотографии. Это были виды провинциальных городов – Порхова, Гдова, Валдая, Лоева, Рославля и многих других. В каждом городе Вельяминов находил что-нибудь любопытное. Дымя зажатой во рту папиросой, он снисходительно, но с видимым удовольствием рассказывал мне об этих находках и показывал их фотографии.
Иногда это были деревянные ворота петровских времен или просто затейливые перильца на балконе, иногда гостиные ряды или гоголевская каланча.
Каждый свой отпуск Вельяминов проводил в местах глухих и далеких от столиц. В разоренных помещичьих усадьбах он фотографировал картины, изразцовые печи, сохранившуюся в комнатах и садах скульптуру, привозил снимки в Петроград и показывал друзьям – знатокам искусства.
Со сдержанной гордостью он рассказывал мне, как ему удалось найти могилу пушкинской няни Арины Родионовны в селе Суйда под Лугой, а кроме того – бюст работы известного скульптора Козловского и две картины французского художника Пуссена в заколоченном доме около Череповца.
Я подолгу засиживался у Вельяминова, рассматривая фотографии. Он поил меня чаем из термоса и угощал бутербродами с вареной колбасой.
В загроможденной его комнате было очень тепло. Я медлил уходить к себе на Чечелевку, в ободранную кухню, где наперегонки бегали по стенам прозрачные от голода рыжие тараканы.
Однажды Вельяминов сказал мне:
– Довольно вам киснуть на Чечелевке и глохнуть от пилы. Я вас пошлю в Таганрог. Это очень славный город. Но по пути в Таганрог вы заедете в Юзовку на Новороссийский завод и наладите там браковку снарядов. Потратите на это всего две-три недели. Согласны?
Я, конечно, согласился.
Вельяминов выдал мне жалованье и деньги на дорогу, пообещал приехать летом в Таганрог, и мы расстались.
У себя на Чечелевке я провалялся почти всю ночь без сна. Лампу мы никогда не гасили и только этим спасались от тараканов. В темноте они сыпались со стен и шныряли по лицу и рукам.
Я лежал, и сумасшедшая мысль пришла мне в голову – опоздать в Юзовку на пять-шесть дней, а за это время съездить в Севастополь. Вельяминов об этом не узнает.
Я был в Севастополе мальчиком, когда мы всей семьей ехали из Киева в Алушту, но с тех пор не мог забыть этот город. Он часто мне даже снился – залитый отблесками морской воды, маленький, живописный, пахнущий водорослями и пароходным дымом.
Из крана капала вода, тараканы пили на полу из маленькой лужи, на улице пьяный кричал, рыдая: «Стреляй в меня, иуда! Бей в душу!» – но я ничего не замечал. Я уже дышал, засыпая, воздухом цветущих миндалевых садов.
Один только день...
В билетной кассе в Екатеринославе у меня потребовали разрешение на въезд в Севастополь. Разрешения не было, и мне пришлось взять билет до Бахчисарая. Я был уверен, что от Бахчисарая до Севастополя я как-нибудь доберусь.
Старик кассир даже посочувствовал мне.
– Строгости! – вздохнул он. – А все из-за случая с «Императрицей Марией».
Трагическая гибель самого мощного линейного корабля черноморского флота «Императрица Мария» была загадочной. Об этом тогда говорили во всем мире. Корабль, стоявший на якорях в Северной бухте, без всякой видимой причины взорвался и перевернулся вверх килем.
Незадолго до взрыва корабль осматривали «августейшие посетители». В их числе были приближенные императрицы Александры Федоровны. Наверное, кто-то из них подложил в самые уязвимые места корабля маленькие бомбы, величиной с пробку от шампанского, с часовым механизмом.
Случай с «Императрицей Марией» был не единственным. В Атлантическом океане часто взрывались или загорались от таких почти невидимых бомб военные транспорты, шедшие в Европу с грузом вооружения. Бомбы подбрасывали в угольные ямы транспортов во время погрузки вместе с углем.
В поезде я долго простоял в тамбуре у окна. Спустилась теплая и непроглядная южная ночь. На остановках я открывал наружную дверь и прислушивался. Невнятный шорох доходил из мрака. Должно быть, просыхала земля, еще сырая после стаявшего снега.
Я досадовал на остановки в пути и радовался каждому верстовому столбу, что плавно уносился назад в смутном свете, падающем из вагонных окон.
Тогда в поездах еще не было электричества. Горели свечи. В полумраке вагонов хорошо было представлять себе свое будущее, всегда заманчивое и разнообразное. Тот второй, вымышленный мир, о котором я недавно писал, расцветал с необыкновенной силой. Можно было целиком уйти в него, не испытывая угрызений совести. Все равно, в дороге нельзя ни работать, ни читать и остается много свободного времени для воображения. Конечно, если нет назойливых попутчиков.
Их, к счастью, не было. В тамбуре, кроме меня, стоял молодой матрос в черной шинели. Он все начинал напевать песенку, но тотчас обрывал ее и начинал снова. У меня в памяти остались только слова:
Был случай раз такойНа станции Джанкой...
Так я и не узнал, что же случилось на станции Джанкой, куда наш поезд пришел на переломе ночи.
После Джанкоя я всматривался в темноту, чтобы увидеть отроги Крымских гор, но увидел только огни Симферополя.
Перрон в Симферополе был пуст. Чуть светало. С гор задувал ветер. Тополя в станционном сквере шевелили листьями.
Окна вокзального буфета были ярко освещены. На длинном столе с серебряными ведрами для шампанского стояли в вазах ветки миндаля. Молодой смуглый моряк сидел за столом и, облокотившись, небрежно курил. Когда поезд тронулся, он не спеша вышел из ресторана и ловко вскочил на ходу в последний вагон.
Проводник погасил свечи. В тихой синеве рассвета открылась передо мной древняя земля: вершины гор, освещенные зарей, шумящие по гальке прозрачные речки, чинары и магическое свечение неба там, вдали, куда мчался поезд, оставляя за собой длинное облако нежнейшего розового пара.
В Бахчисарае я сошел. Проводник сказал мне, что ночью будет местный поезд из Симферополя и на нем легче всего попасть в Севастополь. Нужно только дать жандарму три рубля.
Весь день мне пришлось провести в Бахчисарае.
Городок был тесен, вымощен стертыми плитами. Журчала в фонтанах вода.
Женщины набирали ее в медные кувшины. Вода, наполняя их, быстро меняла звук – от высокого до самого низкого.
Эта музыка медных кувшинов и воды поразила меня. Она как будто появилась здесь из тех вымышленных стран, какие я представлял себе. Я подумал, что, может быть, никаких моих выдумок нет, а просто есть в мире такие страны, где на самом деле существует все, что якобы выдумано мною.
Все было ново здесь, и прежде всего – фонтаны. Это были совсем не те фонтаны, какие я видел раньше, где струя воды била из клюва бронзовой цапли или пасти дельфина. Это были каменные плиты, вмурованные в глухие стены. Из отверстий в этих плитах ленивой струйкой лилась вода.