Но, несмотря на эту великолепную самоуверенность, король два месяца спустя счел все-таки более благоразумным сделать, при посредстве Уильямса, попытку примириться с Петербургом и предложил Елизавете посредничество, что, в случае согласия, конечно, помешало бы Левальдту одержать ожидаемые победы. Но хлопоты английского посла совпали, к несчастью, с делом, которое сильно взволновало Тайную Канцелярию и, хотя относилось, собственно говоря, к внутренней политике России, но набрасывало нежелательную тень и на личные намерения Фридриха. Вопрос шел о тобольском мещанине Иване Зубареве, который пытался проникнуть в Пруссию с поручениями от раскольников, живущих в Польше. Его арестовали в деревне в Малороссии, и он рассказал удивительные вещи о своем прежнем пребывании в Берлине: он будто бы виделся там с самим Фридрихом, который приказал ему передать людям старой веры, что прусский король вскоре вступится за Ивана Антоновича и пошлет в Архангельск флот, чтоб освободить сверженного императора. Легко догадаться, какое впечатление произвели эти россказни на Елизавету, и это отразилось, разумеется, на ответе, который получил Уильямс на свои предложения. Однако Фридрих не унывал и в октябре 1756 года постарался привлечь на свою сторону Воронцова, а в декабре обратился к великой княгине, уверенный, что она не откажет ему в помощи: если она не может, – просил он ей передать, – остановить движения русской армии, то не сообщит ли она ему, по крайней мере, о плане будущей кампании? Русские временами начинали сильно тревожить его. По складу своего характера Фридрих был всегда склонен переходить от крайней самоуверенности к глубокому отчаянию, и то же повторялось с ним в течение всей последующей войны. Но весной 1757 года Левальдт получил из Петербурга успокоительные вести: императрица была при смерти. И Фридрих сейчас же написал своей сестре, маркграфине Байрейтской: «Это (известие) имеет для меня больше значения, нежели все остальное. Теперь мне не страшны французы и Регенсбургский сейм». И он немедленно отправил в Лузацию запасной корпус из Померании и собирался уже употребить в другом месте армию Левальдта.[606]
После своей победы над австрийцами под стенами Праги в мае 1757 года он остался при убеждении, что русская армия не выступит, хотя петербургские слухи и оказались неверны. В июне он узнал о своем заблуждении, но ограничился тем, что послал Левальдту новую инструкцию, указывавшую на безошибочное средство покончить с врагами. Средство это было очень простое, и, как это ни странно, план кампании, составленный на этот раз великим полководцем, удивительно напоминал план опереточного генерала. Русские, говорилось в нем, будут наверное идти тремя отрядами. Левальдт должен будет напасть на один из них и, разбив его наголову, заставить отступить два остальные. Беглецы, вероятно, спасутся в Польшу, где он должен будет их преследовать.[607] И тут Фридрих опять переходил к вопросу о разделе несчастной Польши, бесцеремонно распоряжаясь ею по своему усмотрению.
Совершенно иной характер носили приказания, отданные в то время русскому главнокомандующему. Страх перед опасным противником сквозил в них в каждой строке. Кроме того, Апраксин получил еще секретную инструкцию от И. И. Шувалова, в которой ему предписывалось рисковать битвой с Фридрихом лишь в случае явного превосходства сил или безусловной необходимости.[608] Получив такое предостережение против излишней храбрости, русский генерал и не выказывал никакого желания ее проявлять, и от солдата до офицера вся русская армия заразилась его отсутствием воинственного пыла. Болотов, принимавший участие в кампании, наивно говорит в своих «Записках» о панике, пережитой русскими при первых столкновениях с Левальдтом. Старые ветераны, и те не могли с собой совладать, и Болотов признается, что, ободряя солдат, он сам дрожал всем телом. Неудачный исход первой стычки казаков с прусскими гусарами на аванпостах еще усилил среди русских общий ужас и уныние.[609]
Эта разница в настроении двух лагерей объясняется просто. Левальдт командовал превосходно обученными, дисциплинированными войсками, привыкшими к победам. А те донесения, которые он получал об армии Апраксина, могли служить лишь подтверждением высокомерных предсказаний Фридриха. Русская армия кишела прусскими шпионами; один из них записал о ней свои впечатления очень подробно.[610] Он говорит, что Апраксин заботился лишь о том, чтоб иметь многочисленный штаб и блестящее снаряжение, и Болотов подтверждает это в своих записках, распространяя этот приговор на всю русскую армию. Даже солдаты, говорит он, шли, казалось, на парад, а не на войну. На касках и шапках у них развивались перья и султаны, но на ногах были рваные сапоги. Прусский шпион указывает, кроме того, на полное отсутствие специального образования и опытности у русского главнокомандующего. Апраксин сражался прежде только против турок при осаде Очакова и полагался теперь всецело на храбрость солдат и на начальника своего штаба, генерала Веймарна, человека очень сведущего в теории, но не имевшего до сих пор случая применить своих знаний на деле. Немцев среди высшего начальства русской армии было вообще очень много. Мантейфели и Бюловы служили в ней даже представителями прусской аристократии. Но цена этим перебежчикам была, конечно, невелика. Фридрих не выпустил бы из своих рук подданных, которые могли бы послужить украшением для его чудесных батальонов. Среди русских генералов выделялся знаниями и энергией Румянцев, но прусский шпион находил его слишком молодым и горячим. Генерал-аншеф Лопухин думал лишь о том, как бы хорошо выпить и поесть. Генерал-майор Панин умел обращаться с солдатами на учении при маневрах. В том же роде были и остальные. В пехоте наибольшее сопротивление могли оказать гренадеры; но, хотя и сильные и выносливые, они были малоподвижны и несмышлены. Другие полки стояли ниже самых плохеньких немецких милиций. Артиллерия, по слухам, могла выставить до двухсот пушек, но не хватало лошадей, чтоб их перевозить, а начальник ее генерал-лейтенант Толстой сам признавался, что никогда не присутствовал ни при одном сражении. В кавалерии из шести кирасирских полков только два заслуживали названия конницы; люди были необучены, лошади никуда не годны; всякое передвижение сопровождалось расстройством в рядах и частыми падениями. В остальных полках этого рода оружия некоторые офицеры вполне заслуживали поговорку, ходившую в то время в армии: «Глуп, как драгунский офицер». Гусары были лучше, но не имели понятия о рекогносцировках и патрулях. Храбрые калмыки, хотя и лихие наездники, были вооружены только луками и стрелами. Казацкий бригадир Краснощеков считался колдуном и славился главным образом своим искусством попадать при стрельбе в цель; его казаки могли бы составить хорошее войско для авангарда, но они не привыкли нести ночной службы и потому серьезной пользы оказать не могли. Вся армии была загромождена бесчисленным обозом, который отнимал у нее возможность быстрых передвижений.
Отзвук этому суровому приговору Фридрих и Левальдт могли бы найти даже в оптимистическом рапорте маркиза Лопиталя, составленного им после смотра в Риге. Лопиталь писал: «Русская армии очень хороша по составу солдат. Они никогда не бегут и не боятся смерти. Но ей недостает офицеров… и она не знает азбуки военного искусства; поэтому приходится сильно опасаться, что она будет разбита при столкновении с такими опытными и прекрасно обученными войсками, каковы войска прусского короля».
Один д’Эон, который тоже счел своим долгом обревизовать армию Апраксина, дал о ней другой отзыв. Он нашел в ней «могучих великанов и старых вояк» и был убежден, что, «если бы у этих молодцов были хорошие командиры, они разнесли бы в пух и прах немало пруссаков». Он встретился у русского главнокомандующего с войсковым доктором, «большим и толстым человеком, способным съесть за завтраком до пятисот устриц», и вывел из этого заключение, что при таком враче будущие противники Фридриха могли бы смело обойтись без госпиталей. Однако д’Эон тоже сделал оговорку относительно высшего начальства русской армии.
Большинство русских историков идет в разрез с тем приговором, который был единогласно вынесен современниками относительно боевой тактики русских в семилетнюю войну. Вовсе не подражая туркам в построении войска во время сражении, как это утверждал один военный писатель,[611] русская армия, – говорят они, – следовала, напротив, самым ученым тактическим приемам, существовавшим в то время, и в некоторых отношениях даже опередила их.[612] Я не имею достаточно авторитета, чтобы высказаться категорически в этом споре. Но думаю, что по тем фактам, которые я постараюсь изложить во всей их простоте, можно будет судить, кто в нем прав. Я не буду также касаться другого вопроса, вызвавшего не менее разногласий, а именно о распущенности солдат Апраксина и зверстве и варварстве, проявленных ими на прусской территории. «Война всегда жестока», – сказал еще недавно один монарх. Болотов с негодованием говорит в своих «Записках» о том, как прусских крестьян вешали без суда и отрубали им пальцы правой руки, если находили при них оружие. Казаки и калмыки, принимавшие участие в завоевании Восточной Пруссии, не могли, конечно, служить образцом гуманности. И герой русских легенд, Краснощеков, которого английский посланник Финч еще в 1741 году сравнивал с пресловутым «Black Beard the pirate», тоже не отличался вероятно на войне кротостью и сдержанностью в проявлении своих чувств. Он был теперь уже семидесятилетний старик, израненный с головы до ног, огрубевший и дикий; но входило ли в его привычки проламывать череп пленным, «чтобы рука не ослабла», и в принципы – «уничтожать дичь, избивая детенышей», т. е. женщин и детей,[613] я не берусь ни утверждать, ни отрицать. Предание приписывало этому казацкому атаману не один подвиг, которого он в действительности не совершал, как например взятие Берлина и похищение «пруссачки», не то жены, не то дочери Фридриха. В этом вопросе я тоже предоставляю слово фактам. Негодование Болотова не может, впрочем, служить против русских укоризной. В одну из последних войн мы еще очень недавно были свидетелями насилий, которые со стороны действующих армий, их совершавших, не вызывали ни жалости, ни великодушного гнева.