Да я и сам начал о нем забывать, и вдруг после многолетнего отчуждения я получил от него письмо:
"Я не писал Вам никогда, не знаю почему, а сейчас душа просит. Это потому, что я — победитель. Вот когда и мне довелось одержать настоящую победу. Ничего, что я врач, трудно у нас разграничить, кто сделал больше, кто меньше. Я учавствовал в защите Хасана, как хирург, но все равно — я учавствовал в этой великолепной организации, и я сейчас торжествую — я победитель. Когда они полезли на нас, япошки, я, понимаете, как-то так оглянулся и увидел, что эт они лезут на весь над двадцатилетний путь, на мой тяжелый путь освобождения. Признаюсь Вам, одному Вам: мне показалось, если они нас побьют, они отнимут у меня мое человеческое достоинство. Они лезли на нас пьяные, и у них неплохая артиллерия. Но что мы с ними сделали! С каким прахом мы их смешали! И так это прекрасно: у нас был не только энтузиазм, у нас был хороший расчет. В общем это далеко не мед — встретиться с нашей Красной Армией на боевом поле!
Я торжествую, дорогой, и я должен Вам об этом написать. И конечно я так благодарен Вам за то, что Вы дали первый толчок. А теперь я победитель, и мне очень весело, хочется много жить, хорошо жить. И говорят, знаете что? Говорят, что я хороший хирург. Крепко жму Вашу руку и поздравляю с победой.
Ваш Василий.
ДОМОЙ ХОЧУ
(Рассказ бывшего колониста)
1
Вот вы говорите: характер. Характеры бывают разные, а какой лучший, какой худший — это вопрос. Расскажу вам, например, о Сеньке Дружнове.
К нам в колонию он, собственно, не пришел, а его привели… привела старенькая-старенькая бабушка. Что это за такое дело, когда человека приводят разные родственники: маменьки, бабушки, тетеньки.
Человеку тринадцать лет, а он, как теленок, бредет, его бабушка подгоняет! И поэтому, когда пришел Сенька, колонисты посмотрели на него с осуждением и каждый подумал: «Известный тип — маменькин сынок!»
Сенька стоял посреди кабинета заведующего и молчал. Но Сенька молчал как-то по-своему. И физиономия у него бы ничего, можно сказать, даже приличная: глаза черные, а сам румяный, щекастый. Только волосы в беспорядке, видимо, Сенька и понятия не имел, что такое парикмахер: деревня! А на ногах лапотки, это уж действительно мода, кто же теперь лапти носит? Бедный, может, очень; тогда, конечно, ничего не поделаешь.
Нас, колонистов, помню, порядочно набралось в кабинет, молчим, рассматриваем и Сеньку и бабушку. Бабушка старая, худая, высокая, говорит не спеша, останавливается, слезы вытирает, как же ее не слушать?
— Привела… внучка, — говорит она заведующему, — возьми к себе, родной, пускай у тебя живет. А то, видишь, стара стала, сколько я там проживу, а ему куда деваться? А тебя господь наградит, пускай у тебя живет. И я умру… спокойно…
Бабушка подвинулась ближе к внуку, тронула его за плечо, подтолкнула к заведующему. Проделала все это, отступила, успокоилась, поправила платок на голове; смотрит и ждет, не решения ждет, а просто должен же и заведующий что-нибудь сказать по такому важному случаю. И колонисты все обратили лица к заведующему: что он скажет. Заведующий встал, поклонился и сказал серьезно:
— Спасибо вам, товарищ. Внука оставляйте. Будет у нас жить. Вы не беспокойтесь, человеком станет. А вы тоже живите, зачем вам умирать, умереть всегда успеем, живите себе на здоровье и приезжайте к нам в гости… Колонисты нашли такой разговор вполне правильным. И бабушка была довольна, даже улыбнулась.
— Военные, что ли, у тебя люди выходят?
И на нас кивнула — это мы, значит, военные.
Заведующий ответил:
— И военные и разные: и доктора, и рабочие, и летчики. Кто куда хочет…
Бабушка вдруг загрустила, руку — к глазам, слезы у нее:
— Он… Сенюшка-то, все говорит… летчиком буду…
И тут стало видно, что бабушке трудно с Сенькой расставаться.
И нам это видно, и заведующему, и всем жалко бабушку, а Сенька как будто неживой. Стоит, чуть-чуть склонился, смотрит кто его знает куда — на пустую стену, — глазом не моргнет, лицо красное. Разбери, чего ему нужно. Давно у нас не было такого неповоротливого человека!
Заведующий у него спрашивает:
— Ты грамотный?
А он даже и не отвечает. Хоть бы моргнул или пошевелился как-нибудь. Бабушка за него ответила:
— Грамотный, как же! В пятый класс ходил…
Заведующий не стал больше расспрашивать, распорядился бабушку накормить обедом и отправить на нашей линейке на станцию, а когда уедет, Сеньку к нему привести.
Девчата и хлопцы окружили старуху — понравилась она всем, — потащили в столовую, а Сеньку пришлось за локоть поворачивать: побрел за ней. И пока бабушка обедала, Сенька сидел на стуле боком и смотрел куда попало, ни одного слова не сказал; не могли даже понять, есть ли у него какой-нибудь голос.
Потом бабушку усадили на линейку и повезли на станцию. А Сенька совсем как деревянный, насилу поставили его перед заведующим как следует. Смешно было на него смотреть; хлопец с виду правильный, даже красивенький, а души никаких признаков. И заведующему на вопросы не отвечает, только на один вопрос и ответил.
Заведующий спросил:
— Так летчиком… хочешь… Семен?
Вот тут он и ответил:
— Угу!
Заведующий и говорит:
— Ну, он потом обойдется. Дежурный, веди его куда следует.
Дежурил в тот день Виталий Горленко. Подошел Виталий к Сеньке, заметил что-то, просунул руку за воротник и вытащил крестик, маленький, черненький какой-то, на черном шнурке. Виталий рванул, оборвал всю эту святыню, швырнул куда-то в угол дивана, да как заорет:
— Что это!.. Предрассудки такие на шее носишь!
Мы даже ахнуть не успели. А Виталий покраснел весь, прямо дрожит от злости.
— Летчиком он будет! Никакой самолет не выдержит, если крестов навешать!
Сенька пришел в себя. Повернулся всем телом градусов так на 35, не больше, глянул в то место, куда крест полетел, и вдруг как заревет. То молчал-молчал, а тут — на тебе — такой голосина, да звонко так, с захлебом. Стоит, как и раньше, без движения и воет. Мы засмотрелись на него с удивлением: до чего человек дикий! Заведующий напал на Виталия, почему, говорит, так нетактично: оборвал, бросил, обьяснить нужно… А Сенька все стоит и ревет. Даже Виталий испугался, до каких же пор он будет кричать. Заведующий начал было:
— Дружнов, успокойся! Послушай…
А Сенька еще выше на полтона взял.
— Ну и характер, — сказал тогда Виталий. — Но все равно креста не отдам! Колонист, и с кресто!
Тут наконец Сенька заговорил. Не то, что заговорил, а тоже по-своему: повернулся обратно на 35 градусов к заведующему и заладил с растяжкой, с рыданием:
— Домой хочу! Домой хочу!
И еще раз, и еще раз, да все одинаково, на особый лад, по-деревенскому, на "а":
— Дамой хачу!
Заведующий выставил нас из кабинета, а сам его ублажать.
А мы вышли в коридор и долго еще слышали, доносилось до нас сквозь дверь:
— Дамой хачу!
Народ у нас был боевой. Много видели на своем веку, удивляться не умели. А тут, честное слово, стоим в коридоре и глазами друг на друга хлопаем. Виталий говорит:
— Фу ты, дьявол! Даже перепугал меня! Вы видали когда-нибудь такое?
— Какой вредный пацан! — сказал Шурка Просянников. — Это он все из-за креста!
А Владимир Скопин — он у нас очень умный был человек — не согласился:
— На чертей ему крест! В лаптях ходит! Ты думаешь, это он из-за религии?
— А как же?
— Да нет! Характер такой! Самостоятельный. С виду тихоня, а глотка: «Да-мой ха-чу!»
2
Что вы думаете о таком характере? Можно сказать, вредный действительно, и с таким человеком жить, ну его? А у нас у всех, сколько ни есть колонистов по свету, нет лучшего друга, как Сенька. Вот вам и характер.
С тех пор десять лет прошло, а может, немного меньше. Вспомнить то время, десять лет назад! Дикости у нас тогда куда больше было. Если сравнить, скажем, сегодняшнюю культуру и как тогда было. А все-таки Володька Скопин был прав: в Сеньке никакой дикости не было, хоть по какой-то там глупости крест и висел у него на шее. Этот крест, наверное, бабушка повесила. Думала: раз в колонию ехать, надо как можно лучше. На ноги лапотки, на шею крест, вроде как парадный костюм.
Заведующий с Сенькой долго тогда разговаривал с глазу на глаз. О чем они говорили, так мы и не узнали, а только потом ни заведующий, ни Виталий Горленко, да и никто вообще про тот крест не вспоминал. Так, будто его и не было.
Мы прожили с Сенькой в колонии пять лет, а после разьехались, кто в вуз, кто в командиры, кто в летчики. Только у нас принято: всегда встречаемся, письма пишем, друзьями остались, а лучший друг у всех — Сенька Дружнов.
Характер у него всегда был одинаковый, молчаливый. Можно по пальцам пересчитать, сколько Сенька за нашу совместную жизнь слов сказал.
Но не думайте, он не уединялся, не прятался, бирюком никогда не был. Где компания, там и он. А ребята, знаете какие болтуны бывают: говорит, говорит, трещит, вертится туда-сюда, и смеется, и зубы скалит, и хвостом, и крыльями — сорока, настоящая сорока. Другие, допустим, поменьше разговаривают, а все-таки… А Сенька как-то умел без слов. Стоит, слушает, к тому чуть-чуть повернется, к другому. С лица он всегда был румяный, брови густые, черные. Как-нибудь там егозить или суетиться он никогда не умел. И смеяться как будто не смеялся, а все-таки смотришь на него и видишь: улыбается человек, а почему видишь, ни за что не разберешь: по краскам что ли, по румянцу, а кроме того, и губы у него иногда морщились. Думаешь, сейчас что-нибудь скажет, но только это редко бывало, чтобы он в самом деле сказал.