Я сжимал бинокль, вглядывался в холмы, слушал, как рвутся снаряды, хлопают орудийные выстрелы, гудят моторы, и гнетущее ожидание боя, предчувствие потерь зазнобили меня. А может, все и прозаичней: сапоги промокли, портянки сырые, одежда тоже вся промокла, холодно. Очень холодно. Зазуммерил телефон - даже удивительно, что в грохоте я уловил комариный писк зуммера. Приложил трубку к уху. Рваный голос комбата:
- Глушков, как дела? Потери есть?
- К счастью, покуда нет, товарищ капитан!
- Добро! Стереги атаку пехоты. Если прижмет, бросим твою роту на угрожаемый участок.
- Слушаюсь!
- Ну, бывай... Держись!
И тут комвзвода-3, один из старших сержантов, усачей-близнецов, докладывает:
- Товарищ лейтенант, рядового Погосяыа контузило.
- Погосяна? Сильно?
- Да не так уж чтобы... Заикается шибко, говорить ему трудно... А в общем-то, в строю!
Ладно, что в строю. С контузией как-нибудь обойдется. Конечно, это вещь коварная, через сколько-то лет может аукнуться Старший сержант-усач ухмыляется:
Не переживайте, товарищ лейтенант, за Погосяна! Со временем разговорится, хотя он в принципе неразговорчивый мужчина...
Это так. Геворк Погосян из молчунов, подчас слова лишнего клещами не вытащишь. Контузия не ранение, тем паче контузия нетяжелая, будем считать: удачно отделался. По крайней мере жив.
А переживать мне, между прочим, еще пришлось. Но не из-за Погосяна.
29
После артиллерийской подготовки, когда японцы интенсивно, но бесприцельно обработали наши позиции, они пошли в атаку.
В бинокль увиделось: со склонов холмов сбегают цепь за цепью фигурки. Вражеские пушки прекратили стрельбу, зато "гочкисы" усилили огонь, будто их стало больше. Они били и с неподвижных точек на вершинах, и из атакующих цепей. Пехотинцы стреляли на ходу из карабинов, доносило не такое уж далекое:
"Банзай!" Ну, банзай так банзай, подходите ближе - мы вас угостим своим "ура", посмотрим, кто кого. До первой роты дело еще не дошло, а к позициям двух других рот японцы приближаются.
Наши сорокапятки и выдвинувшиеся самоходки бьют по пехоте и по пулеметным точкам на холмах.
Японцы ближе, ближе, хотя снаряды и очереди "максимов" их здорово выкашивают. Японцы, а кажется: немцы. Почему? Может, потому, что за четыре года столько было отбито немецких атак? Теперь враг другой - японцы, самураи. В бинокль уже разглядываешь кепи с кургузыми козырьками, мундирчики и штаны хаки, обмотки, прорезиненные тапочки и желтые сапоги, карабины наперевес, разверстые в крике рты. Бегут, спотыкаются, падают, встают (кое-кто и не встает), снова бегут. Стреляют истошно кричат. Пугают? Да разве этим нас всерьез испугаешь?
А чем? Да ничем не испугаешь: если надо стоять - выстоим, надо вперед встанем и пойдем вперед. Зажми все страхи - и конец.
Правильно! Только жаль проливать кровь, когда все, в сущности, решено. Или капитуляция - пустой звук? Или к их словесным декларациям нужно присовокупить наши новые удары по Квантунской армии? Может быть.
Дадут ли японцам приблизиться к нашим позициям вплотную, будет ли рукопашная? У японских карабинов примкнуты ножевые штыки - для штыкового боя. У нас винтовок мало, в основном автоматы, сгодятся еще как и для ближнего боя: самурая можно к себе не подпустить, прошив очередью. Начинает ныть под ложечкой: куда повернет бой, введут ли мою роту? Не хотелось бы этого, но если надо, так надо. Если не миновать, тогда скорей бы уж. Где-то - интуиция подсказывает, вне моей роты - пронзительно кричит раненый:
- А-а-а-а...
Его крик долго - или так кажется - колотится меж буграми, видимо, не сразу оказали помощь. Потом крик угас. А тот, чужой крик "банзай" нарастал, близясь. Скребет по сердцу, царапает:
"аи... аи..."
Под ложечкой ноет, но и ладони начинают чесаться. Сжать бы сейчас рукоятки "максима" и чесануть веерной очередью по японской цепи. Самому! Не положено самому. На это есть стапкачи.
а в твоей роте ручные пулеметчики. Ты ротный командир, ты командуй. Каждому свое. Но рядовой солдат во мне, видимо, живет неистребимо.
А что было дальше? А дальше было: японцы достигли наших позиций, завязалась рукопашная, вторая рота дрогнула, отошла, комбат приказал мне ударить японцам во фланг, восстановить положение, я ударил, восстановил, в общем - японцы отступили, а батальон и вышедшие из укрытия танки преследовали противника, загнали его в болота.
И здесь, у кромки болот, пуля сгубила Егоршу Свиридова.
У меня на глазах: ои как будто оступился, стал заваливаться и упал навзничь. Я подбежал: белокурая голова в крови, в крови и лицо - пуля вошла в переносицу. Снайпер. Наповал. Убил, наверное, перед собственной смертью. Успел убить.
В других ротах тоже были убитые, и выросла братская могила.
Все отработано: фанерная пирамида с фамилиями захороненных, жестяная звезда, жиденький залп над могилой - и прощайте, нам надо спешить. А я не мог поспешать, я стоял в изголовье и думал о Егорше Свиридове: еще один из фронтовиков-западников сложил голову на Востоке. Егорша, славный хлопец, который так любил петь танго, подыгрывая себе на аккордеоне. А Филипп Головастиков так любил его слушать. Ни того, ни другого уже нет в живых. Как листья с дерева, обрывает война людские жизни.
Медленно, по одному, от боя к бою редеет моя рота. И все-таки она выживет, всех не убьешь.
У могилы я не заплакал. А когда доложили: есть трофейный аккордеон, кому передать, - в глазах защипало. Егору бы Свиридову передать, да где он, Егор? В китайскую землю зарыт. И я сказал:
- Отдайте кому-нибудь...
- Да никто в нашей роте ие умеет добре играть!
- Отдайте во вторую роту, в третью. Куда-нибудь...
Старшина Колбаковскпй сказал:
- Товарищ лейтенант! Дозвольте мне в собственность взять.
Моя "Поема" скончалась под колесами, так возмещу убыток...
- Возьмите, Кондрат Петрович. Только прошу: не надо пока на ней никому играть.
- Будет сполнено, товарищ лейтенант!
А глаза здорово щипало. Парадокс войны: мы стали суровее, но и чувствительнее. Пахпет горько, тревожпо разрытой землей, полынью, чебрецом или чем-то иным. И я почти физически ощущаю, как во мне ожили, задвигались, забегали слова. В голове, в сердце, что ли? И я уже шепчу про себя:
Вот живешь - хорошо или плохо,
И вдруг гибельный чей-то конец...
Пусть от горя душа как оглохла,
Но ты чувствуешь: пахнет чебрец.
С недоумением, с испугом понял: опять сочинил стишки. Не отстает от меня, не отвязывается сочинительство. В такие-то минуты! А может, именно такие-то минуты и рождают поэзию?
Какую поэзию? Рифмоплетство - и больше ничего! Что за наказание в конце-то концов! До сочинения ли стихов командиру стрелковой роты лейтенанту Глушкову? Но, похоже, лейтенант Глушков их вроде бы и не сочиняет, они вроде бы сами рождаются. А ну их к бисовой матери! Хотя вообще-то надо бы стишата не забыть. На всякий случай записать. Показать бы кому, посоветоваться. Кому же, как не Феде Трушину? Боязно. Засмеет...
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});